Островитяне
Шрифт:
Вот тогда она и решила, как дальше жить. Но еще страшилась этого своего решенья.
Вышла из больницы с Марией — Лидка, стриженая, худая, паршивая, бросилась к ней навстречу, прижалась к ноге, как щенок. Бабка глядела на Катерину с печальным испугом, хотела и боялась спросить. «Значит, так, мама, — сказала Катерина. — Будем жить!» Прабабка дрогнула благодарно, слезы стали в блеклых ее глазах, но не выкатились. «Плохо я, Катя, слышу, — сказала прабабка. — Не слышу, чего говоришь…»
Ничего, выжили. Вон девки выросли — тыквы.
—
— Царапкины мы, — кивала прабабка. — Мы уж теперь Царапкины.
— Не никто! — кричала Мария, ревела в голос, как маленькая, не понимала своей радости, что нашелся брат, обнимала бабу Катю за шею, цеплялась. Быстрые ее слезы падали бабе Кате на кожу, холодили забыто, сладко, будто сама ревела. Было в этих детских, неостановимых слезах Марии большое облегчение для бабы Кати, правота ее жизни, истинность, родство их обеих было, нерушимая цельность. — Ты — моя бабушка! Бабушка мне! Лидке!
— Ну, чего ты орешь, дурочка, — говорила теперь баба Катя, оглаживая Марию по мокрому лицу. — Ну, я глупо сказала. Бабушка — значит, бабушка, кто же еще? Конечно, бабушка. Ну, пойди умойся…
Лидия подошла сбоку, тоже прижалась.
Баба Катя взглянула на Лидию и вдруг — чего уж и не ждала — увидела у ней в глазах взрослость. Вот когда увидела, дождалась! С благодарным пониманием, взросло, на равных, глядела на бабу Катю старшая ее внучка Лидия, трудная для нее в воспитанье, колючая, вздорная, любимая меньше Марии, хоть всю жизнь скрывала. Тут уж что поделаешь, если меньше, это в бабе Кате была вина перед Лидией. Потому ей прощала больше, за что с Марии сняла бы шерсть — тут прощала.
Лидия взяла бабыкатину руку. Сжала в своей. Погладила.
Вздрогнуло в бабе Кате сердце и стало в покое, билось теперь неслышно. Тоже — сама тыква, надумала про Ивана, про Лидку, стыд теперь и признаться.
— Здравствуйте, тетя Катя, — сказал тихо Павлов.
Тоже он стоял теперь рядом, прижимая к себе прабабку. И сквозь мужскую его основательность баба Катя видела теперь фамильную схожесть с Лидией — нервные скулы, обтянутые кожей туго, широкие крылья носа, самолюбивые губы, нижняя — чуть выдается. И удивлялась себе, что раньше не заметила этого, боялась видеть, заметить, даже обрадовалась, что он из Хабаровска. А поставить их с Лидкой к зеркалу да вглядеться — каждый скажет, что брат и сестра.
Но с Марией сходства почти что не было.
Давно, когда Мария была совсем маленькой, баба Катя подолгу вглядывалась в нее с пристрастьем. Жесты ее, как ходит, как морщится, сдвигая слабые брови, — все проверяла пристрастно. Искала в Марии черты Григория, чего, конечно, быть не могло, но все равно искала. Очень хотела найти, до бессонницы. Не нашла. Сама ругала Григория бабником, но он не был бабник, как,
Так жизнь иной раз сложится, что и не поверишь — будешь в соседской девочке искать черты любимого мужа и плакать в подушку, если их нет. Нет, конечно. Но была эта девочка — ее, и постепенно баба Катя перестала искать тут Григория. Зато часто стала находить в Марии свое — привычки, вкусы, даже во внешности. Иной раз вовсе забудешь, что не сама родила…
— Чего уж там — тетя Катя! — баба Катя взглянула на Павлова, засмеялась легко. — Зови уж — как все, привыкай!
Мария громко хлюпнула носом.
— А можно? — Павлов вытаращил глаза, как Мария, тоже засмеялся. — Тогда попробую. Баба Катя!
— Вот это я откликаюсь, — одобрила баба Катя.
— За что царапкинский дом люблю — не соскучишься, — подал голос директор Иргушин.
И сразу все задвигались, загалдели. Шумно сделалось в доме, даже — буйно. Иван, уж на что привычный, проснулся в соседней комнате, загудел. Лидия хотела к нему подойти, но только взглянула на бабу Катю.
— Сейчас! — крикнула баба Катя. Вышла. Иван затих.
— А я чего-то почуяла, — возбужденно объясняла всем Ольга Миронова. — Что-то мне такое в его лице показалось..
— Нюх у тебя, как у Пакли, — дразнил Иргушин. Филаретыч покашлял в углу, тоже сказал:
— У меня портвейн стоит, пятнадцатый номер. Может, принести?
— Скорей неси, Алексей Филаретыч, — одобрила баба Катя. — Есть у нас случай — твой портвейн выпить.
У самой, конечно, была в доме заначка, но обрадовалась за Филаретыча: нечего у него бутылкам стоять, известное дело.
— Ой, а я все равно буду плакать, — пискнула Мария.
— Дазай, давай, — одобрил Иргушин. — Дурь слезами выйдет.
Костька наклонился к Марии, сказал что-то на ухо. Мария фыркнула.
Может, нужно было сразу всем разойтись, гостям: оставить Царапкиных одних разбираться в своем дому. Но не такой был дом, и чужих вроде не было, каждый с какого-то боку свой.
Так что разошлись поздно.
Муж Юлий вызвался отвезти Иргушиных на мотоцикле. Это, действительно, была идея, поскольку сюда они прибыли на Пакле, вдвоем на ней не сильно удобно: коляски все ж нет, как у мотоцикла.
Ночь уже лежала над морем. Лунная дорожка убегала, искрясь. Море пенилось внизу, опадало. Причудливо горбатилась за спиной сопка. Звезды потрескивали. Или, может, калитка. Кобыла Пакля, привязанная небрежно к крыльцу и не сбежавшая почему-то, точила об перила крепкие лошажьи зубы. Потянулась ноздрями навстречу Иргушину, заржала.
— Застоялась, подруга, — сказал Иргушин. Сунул кобыле сахар, который не забывал иметь в кармане, потрепал по лохматой щеке. Отвязал. Хлопнул легонько. Пакля повернулась боком к нему. Застыла.