Островитяне
Шрифт:
Но только эту радость и услышал Агеев, потому что очень нужна была сейчас Агееву ее радость.
Немолодая некрасивая женщина стояла перед ним на пороге, подавшись к нему костистым, плоским лицом. Уши ее, слишком крупные для лица, горели. Узкие руки держали халат крепко, комкая его на груди узлом. Агеев был, как никто, виноват перед этой женщиной, мало помнил о ней, жил своей жизнью. Но сейчас он любил эту женщину, как не любил никогда, потому что она любила сто все эти восемь лет. Теперь он знал это наверняка.
— Проходи, —
Клара Михайловна перехватила агеевский взгляд:
— Туристы сияли в прошлом году. И вот — прислали..
Агеев кивнул молча.
На широком диване, среди подушек, спал толстый кот, раскинув гладкие лапы. Дергал усами во сне.
— Свет ему мешает, — сказала Клара Михайловна, прикрутила фитиль.
Но кот все равно проснулся. Глаза его блеснули в Агеева недовольно, сразу прижмурились, будто кот говорил себе: чего только не примерещится, тьфу, господи! Снова открылись. Нет, в самом деле: чужой, мужчина в дому, среди ночи!
— Лежи, Серафим, лежи, — сказала Клара Михайловна.
Но кот и не взглянул на нее. Мявкнул сердито, соскочил с дивана, затряс гладкой лапой. Далеко обойдя Агеева, будто брезгуя даже коснуться, прямо прошел к дверям. Хоть ночью на улицу никогда не просился, не было в Серафиме такой привычки—обрывать себе сон.
Клара Михайловна поспешно открыла дверь, выпустила.
Почувствовала смешное облегченье в груди, словно был кот Серафим — человек, нежеланный сейчас свидетель, может — даже судья. И только теперь вот они остались одни — Клара Михайловна и Агеев.
Теперь сказала:
— Болит, Саша, лицо-то? Гляди — как раздуло…
— Оступился, — усмехнулся Агеев.
И тогда наконец почувствовал боль в скуле, в шее, в плече. Обрадовался этой отвлекающей боли.
— В темноте как не оступиться, — сказала Клара Михайловна.
Принесла ковшик, слила над тазом Агееву, смазала чем-то. Всегда она это умела — обиходить, смазать, где больно, не задать ненужного вопроса. Руки ее были прохладны и легки на лице Агеева, трогали его, как дорогую вещь. Это он давно позабыл — внимательные к себе руки. На какое-то мгновенье Агееву показалось, что так все и есть: он просто вернулся с работы домой. И это его дом.
— Кушать будешь? — спросила Клара Михайловна.
А сама уже собирала на стол.
— Буду, — кивнул Агеев.
Весь день он не мог даже думать
Весь этот судорожный день как бы отодвигался сейчас от него, мельчал, будто стирался в памяти. И за это Агеев был, как никогда, благодарен сейчас женщине с некрасивым, плоским лицом, бывшей своей жене, которая сидит рядом, напротив, и смотрит ему в лицо с беззаветной верой, доверчиво — несмотря ни на что, со стыдливым любованием, словно девочка. Ее безоглядная вера освобождала сейчас Агеева.
И за это он любил сейчас эту женщину, как не любил никогда.
А Клара Михайловна сидела напротив, смотрела — как он ест. Забыто. Кусает хлеб мужскими кусками — крупно. Гремит об тарелку ложкой. Мясо сегодня как раз тушила, вот и вышло — к чему. Он мясо любит.
— Спасибо, — сказал Агеев, отодвинул тарелку. Встал. Шагнул к Кларе Михайловне. Она пригнула голову, будто ждала удара. Обнял жадно, прижался лицом. И она, слабо ужасаясь себе, ответила ему сразу. Жадно. Раньше стеснялась в себе этой жадности перед ним. А сейчас — нет. Пусть.
После Клара Михайловна лежала рядом с Агеевым тихо, без мыслей. Было ей хорошо и бесстыдно, пусть бы весь коллектив хоть знал. Ну и что же? Она его любит. Любила всегда. Конечно, эту ночь она как бы украла у Веры Максимовны, вообще-то — Верки Шеремет, но и это было ей сейчас все равно. Не было даже женской ревности к Верке. Хорошо думалось о его дочерях, девочках, — Марьяне и Любе…
— Уеду сегодня, — сказал Агеев.
Пять месяцев он себя держал. С Ольгой, с Верочкой, сам с собой. На станции имени Олега Миронова он все равно не сможет работать, это ясно. Кадры теперь есть, прибыл новый начальник. Так что все наконец решилось. Тут другого выхода нет, кроме — уехать. Хоть и это еще неизвестно — такой ли уж выход. Все-таки — выход…
— Уедешь, — кивнула Клара Михайловна. Конечно, надо ему теперь уезжать, это она понимала.
Была согласна. Даже не было в ней сейчас печали, что он уедет. После этой ночи. Нельзя же ему теперь оставаться в одном поселке, завязывать жизни узлом — свою, ее, девочек, главное — девочек, Марьяны и Любы…
Она даже улыбнулась ему, что понимает, признает правильность.
— Уеду совсем, — уточнил Агеев, не дождавшись вопроса.
— Конечно, — опять кивнула она.
Не спросила — куда, почему…
Сразу стала чужой Агееву. Лежит рядом чужая женщина, прошлая жена. И дом этот для него чужой, прошлый. Но есть у него свой дом, который дорог Агееву. Бестолковый, неухоженный. Сложный. С Любкиным плачем, Марьянкиным враньем, Верочкиным недовольством, неласковым к Агееву голосом, капризным, как у ребенка..
Агеев вдруг затосковал по своему дому, будто год не был.
Теперь он чувствовал в себе силу — вернуться, пройти мимо окон Ольги Мироновой, поставить в известность нового начальника Павлова, собрать чемодан, объяснить Верочке — без правды, но непреклонно.