Островитяния. Том второй
Шрифт:
— Я зашел, собственно, проведать вас, посмотреть, как вы здесь, — сказал я.
— Превосходно! — воскликнул Дорн. — И ты, ты — тоже! У меня как раз сейчас свободная минутка!
Дорн был взбудоражен, как боевой конь, заслышавший зов трубы.
Мы вышли в соседнюю комнату, мой друг прикрыл дверь и сразу спросил, чем я сейчас занимаюсь. Я вкратце рассказал, что делал, где был и как, наконец, добрался до столицы.
— Хис изменил нам, — сказал Дорн. — Пишет, что не уверен, что мы выбрали правильный путь, который может принести пользу. Конечно, это не очень-то понравилось Наттане.
— Еще бы, — сказал
— Некке тоже! — со смехом добавил Дорн. Потом в упор взглянул на меня. — Некке тоже, — повторил он, хрустнув пальцами.
Объяснение было неизбежным; я приготовился.
— Она — за нас, — сказал Дорн, — во всяком случае будет за нас, как только в стране станет спокойнее. Конечно, она несколько уязвлена, но так все и должно быть.
Боль на мгновение омрачила его воодушевленное, счастливое лицо.
— Какое-то время, — продолжал Дорн, — мне казалось, что либо я не выдержу, либо она взглянет на вещи по-моему, — и то и другое случилось.
Слова Дорна заставили меня с радостью и облегчением перевести дух, от внезапного чувства одиночества не осталось и следа.
— Очень рад! — сказал я.
— Она не помешает нашим отношениям, — неожиданно заметил Дорн. — Я мечтаю добиться ее, и она мечтает обо мне — этого достаточно. Она сделает все, чтобы я зажил полной жизнью, чего не было раньше. Я стану спокойнее, она же будет чувствовать себя более уверенно. Так и должно быть.
Уж не старался ли Дорн подавить в себе последние сомнения? Во всяком случае он больно задел меня, и хотя я вовсе ему не завидовал, но одиночество и неосуществленные желания снова остро дали о себе знать. Целебный покой жизни в поместье, путешествие и затея с газетными статьями в мгновение ока превратились в пошлые, скучные и бесплодные попытки хоть как-то утешиться.
— Для меня, — говорил между тем Дорн, — Некка была единственной. Другая женщина не могла дать мне… полноты, в Некке — все: вся полнота моей апиии ании.Я совершенно ясно понял, к чему так давно стремился: к жизни с Неккой, такой, какой она может и обещает быть. Она — то, чего не хватало моему сердцу, чувствам, моему дому. Никакая иная женщина не нашла бы там себе места… Да, лет девять-десять назад было несколько женщин, которые могли бы стать мне так же дороги. Конечно, я никогда не терял надежды, хоть мы и были так далеко друг от друга, что порой я впадал в отчаяние. Никто не мог с нею сравниться. В этом я не исключение, и очень хорошо, очень ясно представлял себе картину нашей жизни вместе, какой она могла бы быть. Если у мужчины нет перед глазами такой отчетливой картины, если он не может, вплоть до мелочей, представить себе жизнь с женщиной, если он просто любит ее и хочет обладать ею — тогда, если ему это не удается, он на время находит утешение в других женщинах, с которыми ему даже проще. Но мне это не удавалось, и, бывало, я едва ли не жалел себя.
Дорн рассмеялся, потянувшись всем своим большим, сильным телом.
— Теперь я себя не жалею, — добавил он.
— Я тоже, и очень рад за тебя.
— Спасибо за такие слова, — ответил Дорн. — Твои чувства мне известны.
— Я и вправду очень-очень рад!
Дорн глубоко вздохнул.
— Мне было не так-то просто сказать тебе все. Как только
Он резко поднялся.
— Что я могу для тебя сделать?
— Теперь — ничего.
— Позже мы снова отправимся в путешествие. А Остров?.. Ты ведь приедешь опять?..
— Конечно!
— Придешь к нам на обед тринадцатого? Сестра тоже будет.
— Нет, если ты не против.
— Никто не обидится. Соберется много народу: Тор, Дорна, Мора, дипломаты. Хисов мы не звали. Мы не делаем тайны из того, что это вечер наших сторонников и друзей. Если будет возможность, объясни Наттане, почему ее отец не приглашен. Вряд ли я сам успею.
Скоро мы расстались… Что ж, пожалуй, тринадцатое — подходящий день, чтобы навестить Наттану. Дорн теперь в некотором смысле отдалился от меня, или так только казалось, хотя я изо всех сил старался уверить себя, что это не так.
Удивительно и странно было, как чувство собственного одиночества, несмотря на живейший интерес к происходящему, заставляло воспринимать его как нечто далекое, некое театральное представление, и, зная, что назавтра увижу Дорну, я заснул не сразу и проснулся оттого, как нервно и часто билось мое сердце.
Одиннадцатое июня тысяча девятьсот восьмого года! В этот день просто невозможно было думать о сетях, которыми опутала тебя злая судьба, размышлять о собственных потерях и невзгодах; в этот день нельзя было ни на минуту усомниться в том, что все то великое, что должно произойти, произойдет наяву. Скоро должно было свершиться самое великое событие в истории Островитянии, немаловажное и для остального мира, — проверка того, отстоит ли нация свое право на исключительность, на то, чтобы жить по-своему, отказавшись покориться молодой западной цивилизации, основанной на торговле и промышленности, сможет ли народ отстоять свои материальные богатства, которых так жадно домогались другие народы, видя, что иностранные державы угрожают тому, что он полагал несомненным благом. И все же, проведя весь день за письменным столом, я почти утратил ощущение реальности, хотя рассудком понимал, насколько все реально.
Пришло приглашение от Моров: на следующий день они давали большой обед. Я отказался, боясь встретить Дорну, и почти сразу пожалел о своем отказе.
Наконец настало время идти к Ламбертсонам. Вступление было у меня уже готово, остальное я собирался пополнять, подобно летописцу, день за днем. Мы пообедали в гостинице (все были одеты в европейское платье) и отправились во дворец в конных экипажах. Посол с супругой, секретарь, подруга миссис Ламбертсон, двое американцев и я — составили более многочисленную и внушительную группу, чем мы с Джорджем год назад.
Мы приехали к самому началу. Все ложи лордов провинций, кроме одной или двух, были заполнены. При первом взгляде на одежды собравшихся возникло впечатление палитры, на которой некий безумный художник смешал в неистовом порыве все имевшиеся у него под рукой краски. Различить отдельные лица было невозможно. И над всем этим под сводами зала царило ослепительное безмолвие света, золотое сияние которого будоражило не меньше, чем цвета одежд. Лица собравшихся в нашей ложе отливали оранжеватым румянцем, глаза горели.