Осуждение Паганини
Шрифт:
Шесть недель Паганини тщетно добивается, чтобы напечатали его объяснения. Наконец, представленные им доказательства оказываются настолько разительными, а угроза обращения непосредственно к Луи Филиппу настолько действительна, что газета принуждена напечатать письмо господина Дугласа Ловедея, предшествовавшее письму Паганини.
В этом письме Ловедей требовал с господина Паганини за девяносто дней проживания у него, Ловедея, на квартире сорок тысяч франков. Кроме того, ввиду того, что мисс Ловедей в Лондоне давала уроки маленькому Ахиллино, — она ровно десять дней обучала Ахиллино игре на рояле, — господин Дуглас Ловедей, под угрозой суда, требовал с синьора Паганини две тысячи франков за урок. Письмо Дугласа Ловедея было составлено в самых категорических
Публикуя это письмо, Паганини добавляет:
«Я не давал уроков его дочери. Я ответил сэру Дугласу Ловедею простым указанием, что если фантазировать, то можно фантазировать так, как я этого захочу. За то, что я не давал уроков его дочери, взыскать с него двадцать шесть тысяч четыреста франков или вообще любую цифру, какая придет мне в голову. Я не касался, — пишет Паганини, — другого вопроса. Господин Гаррис, мой секретарь и друг, вовремя прекратил визиты брата господина Ловедея, которого сам господин Ловедей выдавал за знаменитейшего английского врача. Я не знаю, имеет ли этот человек медицинский диплом, но испытал странное состояние, чрезвычайно ухудшившее мое здоровье после первых приемов прописанных им лекарств. Гаррис раскрыл мне весь этот обман. Знаменитый врач поразил его требованием стофранкового гонорара за каждодневное посещение меня на квартире Ловедея даже тогда, когда эти визиты просто сводились к вопросу: „Как поживаете?“ Я принужден был быстро покинуть квартиру господина Ловедея, причем Гаррис получил с него расписку о состоявшемся полном расчете».
Паганини боялся обращаться к врачам в Париже с некоторых пор. Будучи тяжело болен, 16 декабря 1837 года он слушал концерт Берлиоза. Вот этот странный музыкант, относящийся к имени Паганини с таким пренебрежением! Он, оказывается, пишет дивные композиции.
— Это чудо! — говорил Паганини, слушая «Гарольда в Италии».
На следующее утро Берлиоз написал своему отцу письмо:
"Паганини, этот великий и благородный артист, поднялся ко мне и сказал, что в этот раз он растроган до глубины души концертом, ставящим меня на уровень Бетховена. Сейчас произошло событие, которое меня потрясло. Пять минут тому назад чудный двенадцатилетний ребенок Паганини Ахиллино передал мне письмо отца с вложением чека на банк Ротшильда, и я — обладатель двадцатитысячного состояния. Вот что пишет мне Паганини:
"Мой дорогой друг!
Бетховен умер, и только Берлиоз его оживил вчера. Я, вкусивший счастье слышать звуки божественных Ваших творений, прошу Вас позволить мне исполнить долг перед гением: примите от меня, в знак благодарности двадцать тысяч франков, которые можете получить от барона Ротшильда.
Всегда Вам преданный друг Никколо Паганини".
Неожиданно появилась новая заметка в «Журналь де деба»:
«Нет ничего в мире более жестокого, более несправедливого и более сурового, к моему стыду, нежели мои статьи, направленные против Паганини. Я был совершенно неправ, в глубине души я соглашался с тем общественным мнением, которое создалось вокруг имени Паганини. Жюль Жанен».
Невнятные строки Жанена ни слова не говорили об истинной причине его отказа от травли Паганини.
Бульварные парижские газеты подняли вой по поводу происшествия на концерте Берлиоза. Сказка о двадцати тысячах франков сделалась предметом самых веселых суждений о Паганини. Говорили о том, что Паганини дал Берлиозу не свои деньги, а что это мадемуазель Берлен упросила скрипача, тайком от отца, издателя «Дебатов», вручить Берлиозу ее сердечный дар: этим объясняется и заметка сотрудника «Дебатов», господина Жанена.
Лист в письме к Ортегу осудил этот жест благотворительности. Другие указывали просто на то, что Паганини вручил Берлиозу краденые деньги.
«Деньги, выигранные нечистыми картами, не могут принести пользы Берлиозу», — писала газетка, выходившая на Итальянском бульваре.
Но Берлиоз был счастлив. Три года легкого труда, свободы и счастья.
"Я застал его одиноким, в большом зале, — писал Берлиоз сестре. — Ты знаешь, он лишился человеческого голоса; без посредства Ахиллино, его мальчика, нельзя понять, что хочет сказать Паганини. Когда он увидел меня, слезы показались у него на глазах, и я чувствовал, что могу разрыдаться. Понимаешь ли, Паганини плакал, этот дикий людоед и губитель женщин, он плакал, обнимая меня. «Не говорите. Мне не нужно ваших слов! Я сам получил радость, большую, нежели вы! — говорил он мне. — Вы дали мне ощущение давно утраченного подлинного искусства музыки». Затем, смахнув слезы, он друг со смехом ударил рукою по столу и начал быстро-быстро шевелить губами, смотря на меня с невероятной страдальческой выразительностью. Маленький Ахиллино переводил мне эти беззвучные слова.
«Я счастлив, — говорит Паганини, — я на вершине блаженства. Теперь вся эта сволочь, писавшая против вас, не осмелится повторять своей клеветы. Я — авторитет в музыке, и заявляю о признании вас великим музыкантом».
Берлиоз был действительно растроган. Эта растроганность мешала ему говорить. Перспектива осуществления всех возможностей, утраченных композитором в дни голода и нищеты, сделала его и восторженным и онемевшим в минуты беседы с Паганини. Но вот момент первого смущения прошел. Берлиоз спрашивает Паганини о здоровье, он в ужасе от того, что видел скрипача на страде здоровым и могущественным, а сейчас, вблизи перед ним стоит усталый и измученный до последних пределов человек, сделавший без всякой корысти огромное благодеяние, хотя, по-видимому, здоровье его таково, то ему впору думать только о сохранении жизни.
Берлиоз заговорил о тайне волшебства, открывшееся с такой полнотой великому Паганини. Скрипач покачал головой. Ахиллино передал короткую фразу отца:
— Моя тайна не есть результат случая, это — плоды длительной, изнурительной работы. Изучайте природу своего инструмента. Начните с мысли о том, что вы его знаете не до конца. Свойства скрипки гораздо богаче, нежели об этом думали мои предшественники.
— О вас говорят, как о жреце Изиды, — ответил на это Берлиоз.
— О нет, — ответил Паганини, — мое божество просто называется скрипкой.
Берлиоз долго колебался, следует ли ему говорить о том, что ему, вследствие его связей с парижскими журналами и газетами, стало известным. Ему хотелось предупредить Паганини о новых опасностях, он чувствовал себя обязанным сделать это, и в то же время ему казалось, что заговорить о тяжелых и волнующих предметах сейчас, во время визита облагодетельствованного человека, невозможно. Берлиоз ежился, смущался и в конце концов неловко простился и ушел. Ощущение надвигающейся катастрофы, которая должна произойти вот здесь, в Париже, которая почти неотвратима, охватило его тотчас же, как только он вышел на улицу. Ему хотелось кричать, взывая о спасении Паганини. То, что происходило здесь втайне и что вело какими-то неведомыми путями к тому штабу, где вырабатываются новые способы нападения на Паганини, показалось Берлиозу чудовищным. Но ощущение обеспеченности, счастья и свободы опьяняло Берлиоза. Еще минута — и все мысли о Паганини исчезли. Чек в банк Ротшильда, сверкающие золотые кружки, скромный, но изысканный вечер в кругу избранных людей, чтобы не было большого шума: музыканты завистливы и... «В самом деле, что я могу сделать для этого странного человека?» — вот мысли и чувства Берлиоза.
Доктор Лаллеман, присланный друзьями и почитателями, констатировал ухудшение состояния больного.
— Весь Париж интересуется вашим здоровьем, — сказал он, обращаясь к Паганини.
«О да, — думал Паганини, — я знаю, что весь Париж. Дело в первой палате снова отложено, я опять под угрозой». Он смотрел на врача грустными, серьезными глазами, а губы шептали слова, не относящиеся к его здоровью.
Постепенно из редакции «Журналь де деба» и «Музыкальной газеты» вести о чрезвычайной серьезности положения Паганини стали проникать всюду.