От Монмартра до Латинского квартала
Шрифт:
— Сударыни, не более, как час тому назад, я вместе с господином Максом Жакобом молил пресвятую Деву охранять ваши ночи.
— Охранять?!..
Тем временем наш приятель Макс медленными шагами подымался на Монмартр и заходил к аптекарю, снабжавшему его эфиром. Это вошло у него в привычку. Шествуя медленно в длинном клеенчатом плаще, подбитом красным, на манер того, который носят бретонцы в Квимпере, он добирался наконец до своего жилья, ложился и одурманивал себя эфиром. Ему начинало казаться, что он видит перед собою Христа, и он беседовал с ним самым дружеским и фамильярным образом о своих трудах и заработках (тема, точно так же интересовавшая Пуарэ и портного Дусэ) и рассказывал ему тысячу всяких историй.
В такие ночи мы могли сколько угодно стучать у дверей: никто не откликался, кроме привратницы да разгневанных старых дам, чьи окна выходили во двор: куда доносился запах эфира
— Подумайте, дорогая! — перекликались они из разных этажей, кудахтая от возмущения. — Ведь это — эфироман! Это просто невообразимо! Он губит себя наркотиками! Он разрушает свой организм!
— Извините! — возражал Макс Жакоб, высовывая нос в окошко.
— Эфир, сударыня? Разуверьтесь!.. Вы не угадали: это абрикотин!
— Рассказывайте!
— Абрикотин — и ничего более! — уверял он.
И, захлопнув окошко, он снова погружался в свое занятие.
Однако Макса терпели в доме, благодаря его мягкости, его утонченным манерам, его постоянной готовности оказать услугу, его умению позабавить рассказом, со вкусом посплетничать. Если какая-нибудь бедная женщина из этого квартала, наслышавшись о нем, приходила к нему с просьбой уговорить ее сына, чтобы он вернулся домой и снова зажил вместе с семьей, — Макс водружал на голову маленькую жесткую шляпу, хранившуюся специально для таких случаев, и отправлялся к блудному сыну. И ему всегда удавалось вернуть дезертира к материнскому очагу. В другой раз являлась к нему тайком соседка и, без церемонии отрывая его от работы, просила погадать на картах. Макс бросал работу, раскладывал карты… Иной раз после ухода соседки он находил под листами своей рукописи мелкую монету и отдавал ее на улице «своим» нищим.
Каким дорогим и очаровательным другом был для меня Макс! Он часто сопутствовал мне в ночных прогулках по Парижу и говорил о поэтах. Помню одну его сказку, которую он поместил в каком-то журнале и которая начиналась словами: «Так как похоронное шествие сбилось с дороги, пришлось начать погребение сначала…» Его фантазия все преображала; она была непосредственна, жизнерадостна, прихотлива и необычайно богата. Она смеялась над злостью сухого умничанья, повергая на землю все его построения, чтобы из осколков создать маленькие сказки, сверкавшие и переливавшиеся тысячью радуг, как хрустальные шарики на солнце. Благодаря Максу я постиг, что есть или чем должна бы быть жизнь художника; постиг еще, что его жизнь не может ни утомить, ни показаться скучной. Самого Макса интересовало решительно все. Разве он не готов был всегда ловить слова прохожих на улице, угадывать их размышления, тайные их думы? Он умел читать по лицу, он одним взглядом видел человека насквозь и затем, делая быстрые выводы из своих наблюдений, сочинял экспромтом чудесные рассказы. Он был неистощим на выдумки. То он сочинял научное исследование «К вопросу о гувернантках в Мексике», то писал «Фантомы», то «Рождение орфизма», то стихи или маленькие поэмы. Как-то вечером Фредерик из «Проворного Кролика» попросил его написать что-нибудь на хранившемся у него корабельном журнале, или иначе борт-книге. Макс взял перо и сочинил следующую забавную «поэму»:
Девять часов вечера.
Где рифма к слову Фредерик? Вот это — настоящий hiс! Уж лучше вдребезги напьюсь И так в борт-книгу запишусь.Два часа ночи.
На борт! Рояли фирмы Борд И книги-борт! Париж — что море. Он приносит сам Сегодня вечером к твоим дверям, Трактирщик берега туманов, Охапку пены и обманов. [1]1
Стихотворные отрывки переведены Елизаветой Полонской (Здесь и далее прим. перее.).
В этой маленькой поэме видна вся легкость и искрометность ума, которую он проявлял в тесном кругу друзей, а также его манера повернуть одно какое-нибудь слово так, чтобы придать всей фразе неуловимое очарование. Макс был «виртуозом слова», если можно так выразиться. Он отыскивал все возможные его значения, формы, оттенки, и это, неожиданно для всех нас, привело его к кубизму, который он и Пикассо на изумление публике ввели в моду около 1900 года.
Но что ему был кубизм? Забава, как и все прочее в жизни, — и только. Он предоставлял Аполлинэру диспутировать на террасе кафе Флоры о новом течении в живописи и ошеломлять с трудом понимавших его иностранцев. Они сдавались раньше, чем успевали что-либо понять. Для Макса же это была игра, которой он предавался, доводя ее до границ абсурда, куда влекла его необузданная фантазия. Чего только не был способен выдумать Макс Жакоб, чтобы ошеломить и одурачить людей! Он рассказывал нам знаменитую историю о ромбе, который Пикассо показал ему как-то в воскресенье, уверяя, что это — портрет сварливой женщины. Ромб этот очень позабавил Макса, и, чтобы довершить сходство, он усложнил вопрос и изобрел теорию куба. Я ничего не сочиняю. Сам Макс рассказал мне это все. Любопытно тут не то, что он болтал об этом повсюду, — он вообще был болтун, — а то, что, делая вид, будто он одобряет своих друзей, он вместе с тем пустил в ход мистификацию, которая столько художников сбила с толку и погубила.
Для Макса, — как это ни странно, — самым большим удовольствием было сводить с пути людей, имеющих благие намерения, и затем читать им наставления на тему о том, что надобно подняться над собственной природой и познать самого себя. Но кто слушал эти поучения? Максу только удивлялись — и злобились на него. Его же это очень мало трогало. Он удовлетворялся своей богатой фантазией — и имел постоянных «учеников» и скромных почитателей, которые умели использовать все его мысли, заимствуя у него все, что было возможно. Смиренные люди. Маленькие люди. Это было единственное его богатство. Больше у Макса, действительно, ничего не было.
Сколько раз я видел, как он одевался «для выхода»: натягивал старые брюки, слишком широкие, доставшиеся ему еще от отца, и завязывал на негнущейся манишке один из тех жалких узеньких черных галстуков, которые он, должно быть, тоже нашел в сундуках родительского дома, в Бретани. Он смеялся над этим. На его маленьком круглом зеркале, которое он дал мне однажды взамен большого, лучшего, имелись надписи, относящиеся к очень древним временам. Об этом мог бы кое-что рассказать Макле. Макле жил вместе с Максом и спал на стульях.
У Макса всегда можно было встретить какого-нибудь художника; он любил рисовать и зарисовывал все типы, которые наблюдал на улицах. Он писал гуаши, акварели, которые были его единственным средством к существованию; теперь эти работы Макса оценены по достоинству и разыскиваются всеми. Сальмон, который сделал опись всех рисовальных принадлежностей Макса, упоминает о карандашах, так называемых китайских, по одному су за штуку; об одном карандаше Контэ, преподнесенном пятнадцатилетним учеником, клиентом «Проворного кролика», юношей восторженным и щедрым; об одном синем карандаше и о нескольких пастелях — блеклых тонов охры, розового, голубого и нежно-зеленого. Художник купил даже один зеленый карандаш сорта «Рафаэль». Кроме того, он был собственником одной кисти, нескольких сухих красок, одной трубочки белил и одного флакона китайской туши, имевшего весьма нарядный вид благодаря непонятной надписи и желтой шелковой ленточке вроде тех, какими бывают перевязаны пачки сигар. Кстати, пепел от этих последних Макс, его гости и жильцы тщательно собирали в фарфоровый стаканчик. Вот, кажется, все, что имелось у Макса. И, наконец, на маленькой «чортовой кухне» — печке для сушки акварелей — всегда кипел кофе; печка топилась до тех пор, пока горела лампа. Максу нужно было это ради грунта его картин.
О, какой невероятный кавардак он устраивал из всех предметов своей «обстановки»! Когда друзья приходили навестить его, он любил «мазать» их портреты на чем попало. У меня есть мой, сделанный пером на клочке серой оберточной бумаги. Нас спросят: каким образом он мог променять Пикассо на Макле? Но Макс не вникал особенно в этот вопрос. Для Пабло Пикассо (которого он рекламировал, тысячу раз бегая к торговцам картинами), как и для всех, как позднее для Макле, он всегда готов был принести какую угодно жертву. Милейший Макле рисовал по ночам при свечке, а Макс устанавливал неподалеку от него стол, за которым он работал и днем, сочиняя в то время «Terrain-Bouchaballe». Обоих — художника и поэта — связывала братская дружба. Они делились друг с другом заработком, и это не удивляло никого из старых друзей Макса, не раз обедавших на его счет в ресторанчике на улице Кавалотти, где Макс пользовался кредитом.