От рук художества своего
Шрифт:
Андрей замер: неужто счастье само идет в руки?
Он достал из кармана этюдную тетрадь, раскрыл лист с набросками двойного портрета и молча протянул Растрелли.
Тот посмотрел и удивленно спросил:
— Так ты уже знал?
Живописец быстро ответил:
— Не знал, не знал, Варфоломей Варфоломеевич! Никто мне ничего не говорил. Это я для себя пробовал, так, само пришло в голову написать. Если мне дадут, я вам вовек благодарен буду!
— Ах, какие там благодарности! — рассеянно отмахнулся Растрелли. — Считай, что заказ твой! А знаешь, у тебя вот тут отличная композиция, — он ткнул пальцем в один набросок. — Это просто и хорошо. Я верю, что ты сделаешь. Твои эмблемы
Матвеев благодарно поклонился архитектору. Он был до глубины души растроган и счастлив. Они тепло распрощались.
Андрей Матвеев словно опьянел от нежданной удачи. "Это ж надо случиться такому совпадению, — думал он, — осенило, и на тебе — сходный заказ!" Теперь в нем разгорался тот огонь, что дает крылья и может поднять ввысь. И этот огонь всегда был в его картинах.
Он шел по городу как будто в первый раз, все виделось остро и свежо. "Ламан тя возьми!" — ругнулся живописец добродушно, глядя, как разросся город. По берегу Большой Невы, словно на плане, стояли подряд морская аптека и лютеранская церковь, шли обширные архиерейские и монастырские подворья и дворы. Каменные строения принадлежали важным сановникам — вице-канцлер Головкин жил рядом с фельдмаршалом Минихом, дом губернатора Плещеева соседствовал с домами князей Голицыных, Долгоруких, Черкасских. Потом шли дома вдовы архитектора — полковницы Трезини, поэта Сумарокова, аптекаря Ягана Грегори, хозяйства купцов и трактирщиков. А во дворах шумные людские и прочие покои, конюшни, сараи, погреба, огороды, амбары, пруды. Откуда побралось что? Голландская пивоварня, артиллерийский лагерь с мортирами, кабаки, харчевни, питейные, гончарная слобода, канатный двор… Царь Петр всему был доброй погонялкой.
С его легкой (да уж, "легкая" — куда там!) руки поплыли по Неве нарядные корабли и барки, полубарки и коломенки, шитики и расшивы.
Смотрел Андрей на Неву, а вспоминались ему голландская речка Амстель с серебристой водою и ратуша из белого камня, улицы амстердамские с каналами, а по сторонам их бежали удобные дороги, в иных местах такие широкие, что можно было цугом проскакать. Вспоминались и великие деревья при канале на берегу. И вдруг так отчетливо заиграли в его ушах башенные амстердамские часы, что даже звон курантов ему почудился. И вспомнилось доброе щекастое лицо мастера Ягана Ферстера. Вот уж кто завораживал колокольным игранием!
Когда Андрей возвращался и думал-гадал, как устроится его жизнь в России, он больше всего уповал на покровительство князя Меншикова. И не ошибся. Но вышло так, что в августе 121-го он вернулся, а в сентябре светлейшего запичужили в ссылку, в Березов. Хорошо, что успел Андрей портрет князя написать, преподнес ему перед арестом и отправкой. Запомнил живописец провожанье князя. Весь город вышел тогда смотреть. Экипажи были у князя собственные, великолепно убранные. Процессия была знатная: шли пять берлинов, шестнадцать колясок, десяток фургонов. Ехали с Данилы чем в ссылку дворецкий и подьячий, повара и сапожники, приказчики и певчие, лакеи и шорники. Опальный вельможа вооружил всех служителей ружьями и пистолетами. С Матвеевым он ласково простился, наказал, как ему себя держать. Сказал на прощанье:
— У нас в столицах полно выскочек, они вот и меня слопали, смотри в оба, обходи их стороной, не мудрись. Но и теснить себя не давай! Знаешь, говорят: жены стесняться — детей не видать… Твои картины — твои дети, гляди за ними. А я жив буду, бог даст, не оставлю тебя… Прощай, сынок!
Глава пятая
Молчал матвеевский портрет
Боже, боже! Вот занесло Меншикова. Даже его привычная выдержка изменяет, озноб словно льдом всего обхватывает.
В большой, просторной светлице сумрак, три плошки горят, толстые фитили постреливают. Вздыхая и проклиная свою судьбу, сидит Александр Данилович и пьет горькую — сам не сам!
Косая слепящая пурга за окном гонит целые стога снега, наваливает сугробы. Казалось, весь белый свет померк и по всей земле разливается этот страшный вой. Но только в Санкт-Петербурге не так: здесь веет ссыльно, а там вольно. И кто же он, что сидит в этой трущобе? По временам Ментиков забывает, кто он и где. Это не он ли наголову разбил прославленного шведского генерала Мардефельда при Калише? Не его ли, Меншикова, царь Петр называл "дитя сердца моего"? Не у него ли были девяносто одна тысяча крестьян и семь миллионов деньгами, бриллиантами и банковыми билетами? Все прахом, все ушло… Не ему ли даден был диплом князя Римской империи? И что же? Вот так и смерзнуться в этой березовской мгле?
Приехал Меншиков сюда с надеждами, гоголем держался, думал: "Ну, погодите, еще пожалеете, еще попросите. Ох, как еще попросите!"
Пождал-пождал — нет, не просят! Словно его и не было… И стал светлейший понемногу сдавать. Какой-то дряхлый стал, какой-то подержанный, несостоятельный какой-то. Никто ему, сердечному, в утешенье словечка не скажет, поясница ноет, дочери ходят с постными лицами, будто по ним качалкой прошлись. И так уж прескверно на душе-то, такая побежденность и растоптанность, так уж подло, мрачно и каторжно, что и не высказать!
И за что на них, на Меншиковых, такая напасть! Все эти проклятущие минихи, головкины, левенвольды, князья да графья… Ведь лебезили же, без мыла лезли, заискивали, а он, сын капрала петровской гвардии, едва имя свое мог подписать. Свели-таки счеты, сволочи!
"Нет! — так и вскинулся Меншиков. — Нет!" Шмякнул кулаком в стол. Ссылкой его не возьмешь. Не сломишь. Не таковский. Знаем мы и сами, что кривы наши сани. Да только разве муха может убить орла, а муравей может ли повредить льву! Нате-ка! Выкусите!
Злоба пробежала в потухших старческих глазах Александра Даниловича. Налил он себе еще стакан водки, выпил, крякнул, утерся ладонью, не стал закусывать.
Ордена, ленты, бриллиантовые звезды — все было! Шпаги с драгоценными каменьями, женские ласки, власть, сундуки с золотыми деньгами, зеркала из Парижа, мраморные столы, люстры, наилучшие картины, английские кареты — все было, и все Меншиков оставил дома, в Петербурге. А здесь, в Березове, у него одни только простуды, головные боли, смятенье духа, тоска по невозвратимым утратам.
Совсем Александр Данилович в Березове задубел. Холодно и сыро ему стало жить, а еще и шестидесяти не стукнуло. Все он ждал чего-то, да так, видно, и не дождется никогда. Отчаялся и поник светлейший. Разлюбил жизнь. "Что остается впереди?" — сам себя спрашивает. А ответа нет. Охоты, гульба, пьянки, бабы развеселые, всеобщее уваженье — все враз отпало. Покуражился — баста!
Нынче аминить пора, вроде как об угол острый головой ударился. Одной радости ему осталось — это глядеть на свой портрет, что Андрюшка Матвеев списал с него. Перед самым отъездом в ссылку принес. В неделю намахал и в добром художестве. Хорошо в Голландии научился, мастак!