Отчет Брэдбери
Шрифт:
Глава пятая
Сердце — обычная часть тела. Несмотря на всю его символическую значимость, не сравнимую с другими органами тела (вообразите подобные поэтические сравнения для печени или легких), в нем нет ничего благородного. Темно-красная масса мышечной ткани, состоящая из четырех частей, совсем не «сердечной» формы, с трубками и клапанами. На улицах Калгари мое сердце, уже поврежденное, хрупкое и едва живое, во второй раз за год пригрозило остановиться насовсем. Кардиолог, который меня осматривал, сказал — не надо чувствовать себя виноватым: «Возможно, ваше сердце просто запрограммировано работать до этого времени и не дольше».
Мне могли дать новое сердце. Его не обязательно было брать у моего клона. Если бы я попросил, его бы взяли у какого-нибудь ненужного клона. Абсолютно гомологичное сердце — правительство исправно делает свое дело, бесперебойно поставляет сердца, — но все же незнакомое, нарушающее мою близость с собственным телом. В дни, когда клонирование еще не было распространено, донору и реципиенту —
Зачем, кому необходима моя долгая жизнь-выживание? Кто этому рад? Что означает мое присутствие здесь, если мое отсутствие так значимо? Эти вопросы к делу не относятся. Даже если мою жизнь стоило бы продлить, я, возможно, не взял бы сердце у своего клона. Или у любого другого.
Я пишу свой отчет. Вот что важно.
Именно поэтому я цепляюсь за жизнь: слушаю свое сердце, тревожусь о нем, как никогда раньше. Я внимателен к его систолам и диастолам, к учащению и замедлению его ритма, словно пытаюсь уловить последний шепот любимой. Я заслужил эту метафору. И эту тоже: на что походила бы моя жизнь с Сарой и ее жизнь со мной, будь у меня другое сердце?
Наша короткая совместная жизнь — по сути, а не на поверхностном уровне — до самой последней минуты была мирной и легкой. Мы были близки по духу. Мы не ссорились, вернее, редко ссорились. Никогда подолгу не злились друг на друга. Мы жили хорошо и слаженно. Содержали дом в чистоте и порядке, находили удовольствие в бережливости. Мы путешествовали, когда могли. Мы наслаждались обществом друг друга. Я был ей предан. По долгу и по природе, а также и потому, что я не мог поверить своему счастью. Она была нежной и красивой женщиной, а я был абсолютно обычным и непримечательным. Я верю, что она была мне преданна. (Мне бы не хотелось в этом сомневаться.) Я знаю и всегда знал, что я ее недостоин. Будучи ее мужем, я день за днем обманывал ее ожидания. Я верю, что она меня любила и что ее способность отдавать и получать любовь была намного больше моей собственной. Теперь я вижу, что делал недостаточно и не сумел помочь ей осознать эту способность, полностью раскрыть этот дар. Чтобы любить меня так, как я просил ее любить меня, так, как я разрешал ей любить меня, не надо было всех сил, всей души, как она могла. Моя беда в том, что спустя столько лет я не могу перестать чувствовать. Я до сих пор ощущаю вкус ее любви. Я закрываю глаза и вижу все: нашу столь недолгую совместную жизнь, мою тупость, мою сдержанность. Непростительно.
Я не сразу заметил, что она пришла ко мне грустной и сломанной. Кроме того, что я понял, наблюдая отношения Сары с отцом, я очень мало знаю о ее детстве в Индианоле. По вполне понятным причинам она не стремилась говорить об этом. Правда, я не уверен, что мне хотелось знать больше. Она была самой старшей из троих детей и главным — я бы сказал, маниакальным — объектом внимания отца. У нее были брат и сестра. Отец полностью предоставил их заботе матери, которая взамен, по-видимому, отдала ему все права и влияние на Сару. Осознав, что она вырастет красивой, он, ее отец, преподобный Берд, отчаянный англофил, настоял на своем представлении о том, какой должна быть Сара. Я видел фотографии: Сара на пуантах в «Спящей красавице»; Сара со скрипкой; Сара, сидящая на ирландском пони; Сара в платье для котильона. Отец вылепил ее согласно собственному представлению, для собственного восхищения, соединив два типа, ни один из которых не видел наяву — образ дочери сквайра девятнадцатого века и красавицы-южанки (девушек второго типа было полным-полно в Колледже Вильгельма и Марии, когда я там учился, но они были лишь бледной копией первого типа.) Он записал Сару в Епископальную школу святой Агаты для девочек. Он настаивал, чтобы она брала уроки игры на фортепьяно и скрипке. Он заставил ее учиться танцам у преподавателя в Де-Мойне, и когда Саре исполнилось четырнадцать, она была первой танцовщицей среди молодежи этого города. Он купил ей пони по кличке Финн (увы, даже пони получил псевдоним), которого держал на ферме к западу от Индианолы, и платил почтенной девонширке, жене священника епархии, чтобы та обучала Сару верховой езде. Он проявлял страстный, неестественный интерес к ее одежде, прическе, косметике и украшениям. Именно он решил, что ей необходимо проколоть уши. Он настаивал, чтобы Сара каждые две недели делала маникюр. Даже после того, как мы поженились, он упорствовал в оценке ее внешности и продолжал посылать ей дорогие украшения и одежду, которые — меня это очень радовало — она никогда не носила.
Впервые мы встретились с ним на Пасху в 2027 году. Сара переехала в мою квартирку над азиатским магазинчиком подарков в центре Эймса в самом конце января. Она не сказала родителям о нашей помолвке. Ее ждали домой на праздники. Она попросила, чтобы я отвез ее в Индианолу и остался на выходные. Ей хотелось познакомить меня с семьей. Мы поженились двенадцатого сентября, но в те дни, на Пасху, ни один из нас не упоминал о возможности брака. По крайней мере, мне эта мысль не приходила в голову. Я не знаю, о чем думала Сара. Она не стала рассказывать мне о своем отце. Я знал только, что он — священник англиканской церкви. Мне казалось, что их семья не особенно богата, что они живут скромно и просто, поблизости от церкви, в доме, предоставленном для них приходом. Сара никогда не говорила о деньгах, и у меня сложилось впечатление, что у нее их не особенно много.
Но оказалось, что они богаты. Я вырос в Нью-Гемпшире, но не знал никого, кто был бы так очевидно богат. Дом находился в новом, деморализующе стерильном районе с названием Трашкрофт. Поблизости не было ни одной церкви. Замок Берд, как я мысленно называл этот дом, представлял собой настоящее архитектурное чудовище. В основе его лежал своего рода суррогат, гипертрофированный образчик английского стиля эпохи Тюдоров. У дома была панорамная крыша, очень широкая, словно сделанная из пальмовых листьев, против всех правил объединенная с «коринфской» колоннадой по обеим сторонам входной двери и с ультрасовременными створчатыми окнами на фасаде. Венчал крышу викторианский купол. Внутри царила роскошь: хрустальные люстры, мраморные полы, восточные ковры ручной работы, золоченые дверные ручки. В одной из комнат для официальных приемов стоял инкрустированный действующий клавесин — по-моему, шестнадцатого века. Я слышал, как на нем играла Сара. В другой комнате, которая была еще больше и выходила на террасу из кирпича и камня, а за ней — в английский сад позади дома (для весны в Айове было еще слишком холодно, ни деревья, ни цветы пока не распустились), стоял огромный «Стейнвей». Отец Сары не забыл упомянуть о том, что на нем во время своего американского турне играл Рахманинов. Войдя в переднюю дверь и оказавшись прямо перед лестницей, как из венецианского палаццо (я не бывал в Венеции и ничего не знаю о тамошних палаццо и их лестницах; просто эта лестница была огромной и широкой), я был ослеплен. Мать Сары ждала нас на лестничной площадке, которая являлась атриумом тремя этажами выше, как я обнаружил, рассматривая застекленный и позолоченный свод. Откуда брались деньги для такой кричащей роскоши? Явно не из церковного жалованья. Это делало семью Сары еще более отвратительной, но я испытал удовлетворение, узнав о том, что ее отец почти ничего не вложил в семейные накопления. Он избавил себя от всякой финансовой ответственности на том основании, что он — человек божий, и безрассудно тратил деньги, дождем сыпавшиеся на него из семьи жены, чьи предки владели судоходной компанией в Норвегии.
Мы приехали ближе к вечеру Страстного четверга. Мать Сары встретила нас в черном бархатном платье с единственной нитью жемчуга. Ее волосы были тщательно стянуты сзади и скреплены черной бархатной лентой. Она была маленькой и самой обыкновенной. Ей было за пятьдесят, но выглядела она гораздо старше. Кожа на ее лице и руках казалась сухой и тонкой, как бумага, суставы опухли, накрашенные ногти были острые и обкусанные. Ее волосы, когда-то светлые (у Сары имелась фотография матери в молодости, в Бергене, и там она была хорошенькой), совсем поседели. Она была худой, даже изможденной, и сгорбленной. И застенчивой. Она мало говорила, особенно с незнакомцами, после двадцати пяти лет в Америке все еще плохо владея разговорным языком. Увидев Сару, она заплакала. Вскоре на лестнице показались брат и сестра Сары. Они еще ходили в среднюю школу и жили дома. Оба явно обрадовались сестре и, чтобы не показаться невежливыми, уделили немного внимания и мне. Это были красивые, спокойные, уверенные в себе дети. Они еще живы, и я верю, что у них все благополучно. За исключением обязательной открытки на Рождество от жены брата, на которую я не отвечаю, после смерти Сары я не поддерживаю связь ни с ее братом, ни с сестрой. Брат Сары — инженер-электрик. Он живет в Сан-Диего, у него есть дочь. Ее сестра в Миннеаполисе вышла замуж за сомалийца, родила от него пятерых детей. Мы не связаны кровью, но эти дети — мои племянники и племянницы, которых я никогда не узнаю. Последнее, что я слышал о них: сестра Сары приняла ислам. Я очень этому обрадовался, вообразив реакцию ее отца. Отец и мать Сары давно умерли.
Как объяснить Сару? Как могла она, такая прекрасная, чувствительная и изящная, появиться у родителей, если один из них — несомненное зло? Значит, наши гены не определяют нашу судьбу? Убедите в этом моего клона. Я не видел ее отца — дом был достаточно большим, чтобы мы не столкнулись — до полудня субботы. Причиной его отсутствия, как объяснила мне мать Сары, стремившаяся смягчить любую возможную обиду, были различные дела и мероприятия Страстной недели. Они требовали его присутствия на службах, и это казалось вполне достоверным. Нас поселили в разных спальнях: Сару — в ее старой комнате на втором этаже, меня — в одной из комнат для гостей этажом выше. Отец пришел в комнату Сары вечером, когда я уснул, и утром, прежде чем я вышел завтракать.
В Страстную пятницу мы все отправились в церковь, где я впервые увидел отца Сары и услышал, как он доносит до своей угрюмой паствы краткое наставление о значении Страстей. Я был настроен на то, чтобы им восхититься, но нашел его проповедь банальной, слабой — так говорить о Страстях! — а его самого счел манерным и самодовольным.
После субботнего обеда Сара сказала мне, что ее отец желает видеть меня в библиотеке. Я прожил в его доме четыре дня, и это была наша единственная встреча. Сара провела меня — тихо, виновато, думал я, как на заклание, в котором ей поневоле пришлось участвовать, — в ту часть дома, куда я еще не заходил. Все должны были называть ее «крылом отца». Помимо библиотеки, здесь располагалась его спальня — а спальня матери находилась в другой части дома; его ванная — он любил подолгу принимать ванну и часто заканчивал свой утренний туалет около полудня; его просторная гостиная, которую я рассмотрел, проходя через нее; и внутренний бассейн, предназначенный для него одного.