Отчет Брэдбери
Шрифт:
Вторник. 21-е июля, 11:30.
Сегодня утром я совершила кое-что, чего лучше бы не происходило. Могу поклясться, у меня были самые лучшие намерения, но теперь мне страшно. Мне бы не хотелось, чтобы это когда-нибудь повторилось.
20:45.
Клона увезли. Приехали те же двое мужчин и забрали его. Если их планы не изменятся, я снова его увижу. Я не буду на это рассчитывать. При всей их озабоченности системой и протоколом, они непостоянны. Я на них ужасно зла. Это была жуткая сцена. Они прибыли в восемь. Мы с клоном сидели на кухне и ждали. Я объяснила ему, что должно произойти. Он выслушал, но, по-моему, не понял. До их приезда он был спокоен, что кажется его естественным состоянием, когда он не находится под лекарствами. Я собрала ему туалетные принадлежности, которые купила раньше, сложила их в старый кожаный футляр моего мужа. Положила в нейлоновый рюкзак футляр, а также кое-какие летние
Казалось, клон не желал уезжать от меня. Может быть, мне просто хочется в это верить? Они торопились забрать его. Я попросила их не торопиться, не волноваться. Мне нужно было время, чтобы рассказать им, как все прошло, что он любит есть. Я хотела сообщить, что он умеет пользоваться туалетом, что ему настоятельно необходимо принять душ, что ему нужна новая одежда, что одежда, которую я приготовила, не подходит ему по размеру, а больше всего ему нужно нижнее белье. Они не слушали. Я смотрела, как клон мрачнеет. Я сказала, что хотела бы оставить его у себя еще на какое-то время. Я просила дать мне еще один день. Они отказали. Я попросила, чтобы они позволили мне вывести его к машине. Они и в этом отказали. Я боялась, что он не захочет идти с ними. Я встала между мужчинами и клоном. Низенький бородач протиснулся мимо меня. Я говорила: остановитесь. Пожалуйста, остановитесь. Я умоляла другого мужчину, показавшегося мне не таким бесчувственным скотом:
— Пожалуйста, велите ему остановиться.
Он ничего не сказал. Бородач взял клона за предплечье.
— Не делайте ему больно, — попросила я.
Я видела, что клон испуган. Я не знала, что он может сделать. Он ничего не сделал. Не сопротивлялся. Когда они выводили его, клон не взглянул на меня и не издал ни звука.
Посадив его в машину, мужчина постарше, высокий, с жуткими руками, вернулся в кухню, чтобы рассказать мне про новый план. Он сказал, что сейчас посвятит меня в самое основное, а детали мы обговорим через несколько дней. Они хотят, чтобы я связалась с Рэем. Они хотят, чтобы я поехала к нему. Они хотят, чтобы Рэй встретился со своим клоном лицом к лицу. Они хотят, чтобы Рэй провел с ним время, а потом написал о том, что он чувствовал, что это значит. Они даже не знают Рэя. Впрочем, я тоже. Они хотят, чтобы я убедила его это сделать. Когда отчет Рэя издадут, сказал он, это будет иметь огромное значение. Я должна стать связной, наставницей, нянькой. Я должна видеть потребности клона. Должна преподать ему навыки выживания, дать ему знания о мире, о том, кто он и что. Я должна сделать его таким, чтобы его можно было показать миру. Они хотят, чтобы я научила его говорить, если он пока не умеет, говорить достаточно хорошо для того, чтобы однажды он смог рассказать всем про зло, заключенное в клонировании. Пока он не будет к этому готов, сказал высокий мужчина, и пока отчет Рэя не будет написан, я должна во что бы то ни стало сохранить клона живым и невредимым.
— Я этого не сделаю, — ответила я.
— Сделаете, — сказал он. — Вы нам нужны.
— Не сделаю, — заявила я. — Пожалуйста, покиньте мой дом.
Он ушел. На кухонном столе я увидела фотографию, которую я хотела дать клону с собой. Это была фотография детей моей дочери, сделанная совсем недавно. Он увидел ее на комоде в моей спальне, когда мы бродили по дому, разглядывали предметы и называли их. Из всего увиденного ему больше всего понравилась эта фотография. Это хорошая фотография. Прелестные дети. Замечательные дети. Не знаю, почему его так привлекла именно эта фотография. Я вынула ее из рамки и положила на кухонный стол, чтобы быть уверенной в том, что не забуду отдать ее клону. Увидев ее на столе, я заплакала. Я была совершенно раздавлена. Я услышала, как открылась дверь гаража. Машина выехала на улицу. Я знала, что обязательно сделаю то, о чем они просили.
Глава седьмая
Вчера было двенадцатое сентября. Этот день я провел точно так же, как проводил каждый день этого месяца, в своей квартире, в кровати, за написанием отчета. Моего отчета. Звучит так, словно я — клерк, писец, записной бюрократ. А разве я не стал им?
Двенадцатое сентября для меня тяжелый день. В Нью-Гемпшире в этот день почти неизменно стояла жара, до золотой осени оставалось еще несколько недель. Начинались занятия в школе, и, как многие годы, большую часть дня я проводил в пропахшем потом, вонючем классе, ведя переговоры о правилах ведения боевых действий со своими учениками, по большей части потными, вонючими и жутко упрямыми. Каждый год я старался хоть как-то отличить для себя этот день от других. Но мне никогда не удавалось найти способ сделать искренний церемониальный или памятный жест — достойный жест (достойный Сары, а не меня), который не казался бы придуманным или фальшивым. Так или иначе, этот день выделялся сам собой. Часть дня я бодрствовал, особенно когда двенадцатое выпадало на выходные, и я не мог отвлечься на работу, печалился, скорбел. Мне не нужно было делать сознательных усилий для того, чтобы не забывать Сару. В школе или в любом другом месте ее лицо стояло передо мной, и это наполняло меня горьким сожалением. Но и то, что я больше не могу слышать ее голос, касаться ее рук, осязать форму ее пальцев и ногтей, тоже причиняло мне боль. Ее лицо было передо мной, но я не слышал ее голоса, не ощущал ее рук, и меня валили с ног тоска и горе. Разве не так было и в другие дни? Во все остальные дни? В этом году по какой-то причине мне было легче. Это была бы наша сорок третья годовщина. Возможно, потому, что сейчас я не в нашем доме, не в Нью-Гемпшире. Я прожил в этом доме сорок два года. Сара пробыла в нем со мной только семь лет, но это был ее дом. С самого начала. Она выбрала этот дом. Именно ее деньги позволили нам его купить. Она сделала из него настоящий домашний очаг, и он оставался ее домом все годы, что я жил там — гость, пансионер — без нее.
Я не стал читать блокнот Анны сразу же. Я не мог заставить себя взять его в руки. Я был раздосадован тем, что она мне его оставила, раздосадован тем, что она написала. Когда наконец я подчинился — блокнот лежал на кухонном столе, где его оставила Анна, сказав, что мне нужно это прочесть, — история показалась мне волнующей и страшно трогательной. Мне было жаль клона, жаль Анну. Я почувствовал, что меня страшит перспектива встретиться с моим клоном и провести с ним время. Еще мне было любопытно узнать — скорее это было любопытство, чем страстное желание, что же такое сделала Анна, о чем потом сожалела. Но это были поверхностные чувства. (Я никак не мог знать и даже примерно представить себе не мог, что на самом деле означает столкнуться с собственным клоном.) В самой глубине души, мне хочется в это верить, я стыдился своего в высшей степени глупого, но в данный момент весьма важного решения участвовать в правительственной программе замены ядра клетки — то есть, говоря простым английским языком, клонировать себя.
Я залпом прочитал первую часть, преамбулу. Потом, вернувшись из города, где пообедал супом и сандвичем, я стал читать дневниковые записи. Оказалось, что Анна, в точности как я, не может не делать отступлений в сторону своей частной жизни. Я радовался, читая эти отступления. По дороге в Монреаль и потом, ненадолго остановившись в этом прекрасном городе, мы говорили и о другом, хотя мне казалось, что Анна хочет говорить только о своем муже. Ее любовь к нему впечатляла и восхищала меня. На мой взгляд, это свидетельствовало о том, что она горюет по нему. Тогда как получилось, что спустя всего три месяца после его смерти, она — на этих страницах, в дороге, в Монреале — уже могла спокойно говорить о нем, уже смирилась с потерей? Наверное, ее смирение выражалось именно в том, что она говорила о нем так спокойно. Зрело, как взрослый человек, восприняла его смерть. Прошло уже больше тридцати пяти лет, а мне до сих пор нелегко говорить о Саре. Я не сумел смириться, найти душевный покой. Может быть, потому, что мы с Сарой были вместе так недолго, в сравнении с Анной и ее мужем. Может быть, это объясняется ее смертью — трагической, анахронической, как смерть жены первопоселенца, и ее молодостью. А может быть, я просто никчемный и слабый. Проще говоря, эгоист. Нет горя более сильного и более важного, чем мое собственное горе.
(Мой сын тоже умер. Я его так и не увидел. Анна говорила о клонировании мертвецов. Представьте себе. Я мог бы растить сразу двоих, жену и сына, девочку и мальчика.)
Я не нахожу особой чести или утешения в этом предприятии, но, если смогу, я сдержу обещание, данное товарищам Анны, и попытаюсь закончить отчет как можно скорее.
Анна позвонила, как и обещала, через три дня после своего отъезда из Нью-Гемпшира. Был четверг, тринадцатое августа. Она вернулась в Айову. Разговор получился недолгим.
— Как прошла поездка? — спросил я.
— Долго. Утомительно. Скучно. Я рада, что вернулась домой. Как ты себя чувствуешь?
— Как и в день твоего отъезда. Чувствую себя дряхлым. Слабым. Несколько потрясенным. Я ждал твоего звонка.
— Я позвонила, — сказала она. — Мне не хотелось тебе звонить.
— Но все-таки позвонила.
— Я ведь сказала, что позвоню, — проговорила она. — Извини.
— Я прочел твои записи. Твой блокнот, как ты его называешь.
Она не ответила, и я продолжил:
— Их было тяжело читать.
— Прости, что заставила тебя это делать, — резковато ответила она. Потом смягчилась. — Было тяжело писать.
— Не сомневаюсь, — ответил я. — Они хорошие.
— Хорошие?
— В смысле, замечательные. Грустные. Я пытался придумать, как тебе сказать. Они очень волнующие. Полезные. Обличающие. Они заставили меня почувствовать себя таким мелким. Хуже того. Я ничего не замечал, не хотел замечать. Я был непростительно несведущ. А ведь там — человек.