Отчет Брэдбери
Шрифт:
— Я в порядке, — ответил я. — Рад, что вернулся домой.
— Ты предпочел бы остаться один.
— Возможно. Лучше скажи, в чем дело. Зачем ты приехала?
— Чтобы рассказать тебе. Вот зачем я приехала. Не бойся, я здесь не просто для того, чтобы пообщаться. Я не могу так быстро. Я помню тебя, но не знаю. Не знаю, как ты отреагируешь. Я волнуюсь. Мне приходится волноваться. Мне необходимо почувствовать тебя. А твое состояние все очень усложняет, затрудняет.
— Для меня?
— Конечно, для тебя. И для меня. И для других.
— Для других?
Она не ответила. Я не знал, как вынудить ее сказать о том, что привело ее сюда. По правде говоря, меня это не слишком заботило. Я был бы гораздо счастливее, если бы она уехала, ничего мне не сказав. Я сомневался, что она расскажет что-то особенное, что могло бы меня заинтересовать, учитывая мое состояние. Я был болен и, возможно, смертельно. Меня напугало то, что со мной случилось. Мне хотелось отдохнуть, хотелось покоя. Больше ничего. На следующий день я не раз порывался попросить ее, чтобы она уехала. (Это бы не помогло. Только одно могло заставить
— Мне это не нравится. Не может нравиться. Для меня это слишком резко, чтобы я мог с этим справиться. У тебя нет сердца.
— Я знаю, — ответила она. — Прости меня. Я не ожидала, что найду тебя в таком состоянии. Если бы я знала, отложила бы поездку.
— Тогда, может быть, отложим разговор? Поговорим когда-нибудь позже?
— Нет, не думаю.
Мы несколько раз вели эти бесплодные и бессмысленные беседы. Анна готовила нам еду. Она прожила у меня неделю. Каждое утро она ехала — теперь я всем сердцем одобряю эту секретность — по автомагистрали между штатами в гигантский супермаркет и покупала только то, что нам требовалось на день. Так она могла донести покупки к дому от грузовика, который продолжала оставлять на улице в паре кварталов от нас. Я сидел на нестрогой диете. Она готовила мне куриные грудки без кожи, незамысловатую пасту, вареный картофель, тосты, бульон, зеленое желе из концентрата — больничную еду. К слову сказать, у Анны она получалась вполне съедобной. Порой я засыпал днем на несколько часов, как убитый. Отчасти потому, что чувствовал постоянную сонливость, отчасти чтобы избежать неловкости из-за пребывания в доме знакомой незнакомки. Анна стирала, мыла посуду, содержала дом в чистоте и порядке, изучала газеты, смотрела телевизор, читала книги, которые привезла с собой. Когда я не спал, большую часть времени мы проводили раздельно. Я закрывался в кабинете, что, как я уже говорил, было мне несвойственно. Когда мы были вместе, ели или занимались чем-то, Анна рассказывала о своих троих детях, о внуках и о покойном муже. У нас обоих была долгая преподавательская карьера (у нее явно более успешная), и мы, хотя я к тому не стремился, иногда говорили об этом. Анна настаивала, чтобы я рассказывал ей о Саре, и я это делал, вначале довольно сдержанно. Я чувствовал себя хорошо и уютно, когда описывал Анне наш дом при жизни Сары, комнату за комнатой: как он выглядел, как в нем пахло, какие чувства он вызывал и как мало сейчас в нем и вокруг него напоминало о ней. Анна оживлялась, когда мы говорили о Саре, и было очевидно, что она тоже любила ее. Только эта привязанность, несмотря на разные ее степени, удерживала меня от того, чтобы отбросить условности, забыть о вежливости и вышвырнуть Анну из дома.
Глава третья
До первого визита Анны (она должна была вернуться, убедившись в том, что мне можно доверять, но продолжала опасаться и сомневаться, надо ли вовлекать меня в свои дела; она думала о моей безопасности, о моем эмоциональном и физическом равновесии, не говоря уж о ее собственной уязвимости), я почти ничего не знал о проблемах клонирования. Если не считать одного ежегодного памятного дня, предназначенного для ритуальных воспоминаний, национального опыта и выражения того, что в самый первый «день Луизы Браун» какой-то заместитель министра слащаво обозвал «истинной благодарностью», я никогда не думал, с благодарностью или без, ни о клонировании, ни о расе клонов. (Термин «раса», очевидно, не годится, но я не могу придумать другое слово. Вид? Подвид? Метавид? Паравид? Практика превосходит классификацию.) Меньше всего я, образцовый гражданин, думал о своем клоне. О своей копии, как мы все должны говорить и думать.
Я был безразличен к проблеме клонирования. Но все равно считал этот праздник — насколько вообще разбирался в этом вопросе — неудобным и зловещим. Даже его название, как я теперь вижу, было, подобно всей разрешенной терминологии, выбрано ловко, чтобы всех обмануть и все упростить. Многие из нас об этом забыли или никогда не знали, но Луиза Джой Браун, родившаяся 25 июля 1978 года, была первым человеческим плодом, полученным в пробирке. Она не была клоном. Она родилась в результате половых отношений своих родителей. Она жила и умерла, работала почтовой служащей, в Англии, где клонирование человека запрещено законом. Она имела лишь косвенное, «вдохновляющее» отношение к клонированию. Это может быть одной из причин того, что этот день, помимо официального государственного, носил и другое название, особенно популярное у детей — «день Долли». Это название — к слову, очень подходящее — вызывало в памяти сюрреалистическое и неприятное зрелище летних улиц, заполненных толпами детей в розовых и белых костюмах овец. В своей пушистой невинности они толкались среди буйных компаний взрослых мужчин и женщин, заметно пьяных, в причудливых и, я бы сказал, чудовищных овечьих масках. (Помню своего деда, неутомимого поборника лозунгов «Живи свободно» или «Убей янки», который сражался в позорной войне во Вьетнаме и сумел в ней выжить. Впав в старческий маразм, он рассказывал мне о парнях с Юга, служивших в его взводе, которые утверждали, что имели, как он уклончиво выражался, контакты с овцами.) Кошмарные толпы детей и родителей скакали, прыгали и оглушительно блеяли до поздней ночи. Вообразите себе участвующих в этом светопреставлении милых соседских близняшек Софи и Мэри. Я их видел.
Я ничего не знал и до сих пор очень мало знаю о том, что происходит внутри Отчужденных земель. (Это название не предназначено для того, чтобы ввести в заблуждение. Оно указывает на неприступность этого места.) Почти никто ничего не знает. Даже те, кто, подобно Анне, живет в соседних городах и деревнях. (Подумайте, как сильно надо было им постараться, чтобы ни о чем не знать, живя у самой границы. Вспомните старательное неведение граждан Дахау, сонного городка с таким же названием. Анна уверяет меня, что это более чем возможно.) Ничего не проясняет и усердное, но редкое и крайне неэффективное сопротивление, чьей крохотной частицей является Анна. Многие ее соратники, специально переселившиеся как можно ближе к границе, посвятили жизнь изучению тамошнего отвратительного бизнеса. Насколько мне известно, никому из них ни разу не удалось получить доступ на Отчужденные земли. (Или не удалось выжить, чтобы рассказать об этом?) Ни один из них никогда не сталкивался с клонами и не видел их даже издали. (В Отчужденных землях есть две дороги общего пользования. Они делят территорию пополам, с севера на юг и с запада на восток. Как-то раз я ехал — можно было направиться напрямую или объехать кругом — с севера на юг, от Валентайна в Небраске через бывший город Майнот в Канаду. К слову, с этих дорог ничего не видно, кроме обширных открытых полей, редких заброшенных домов и коммерческих зданий.) Никто из них никогда не встречался и не говорил с кем-нибудь, даже поверхностно связанным с клонированием. Никто. В этом отношении аболиционисты, соратники Анны, ничем не отличаются от остального населения, включая, как все считают, и высшие правительственные круги. Максимум, на что они были способны — даже те, кому помогали зарубежные противники клонирования, антиамериканские мыслители, — дабы приблизиться к пониманию смысла жизни, если такие слова уместны, в Отчужденных землях, — это предположения, основанные на собранной информации и догадках. Они разработали общую схему, опираясь на сведения о науке и технике клонирования и на более определенные, поверяемые на опыте представления о том, как действует и мыслит правительство (то есть прагматично, цинично, продажно), и о неизменном мотиве этих действий (то есть желании получить прибыль).
Как любой американец моего возраста, я помню бунты в Северной и Южной Дакоте. Это была горькая политическая борьба (в более страстную и менее фаталистическую эпоху могла бы разразиться гражданская война) между штатами и федеральным правительством из-за попытки последнего — с помощью доктрины о праве государства на принудительное отчуждение частной собственности, расширенной так деспотически, что она раскинула щупальца и перешла все законные границы, — сделать обе Дакоты неотъемлемой частью процесса. Правительственным решением за четыре года были насильственно выселены все жители этих штатов, полтора миллиона мужчин, женщин и детей. Им дали хорошие деньги за их каменистые земли и дома, которые вскоре были снесены, за их бизнес, а также оплатили переезд. Это было проделано, чтобы заселить переименованную территорию клонами, а также разместить здесь высоко- и низкотехнологичные предприятия по клонированию. Когда это случилось, мне было сорок, и я жил в Нью-Гемпшире, далеко от места событий.
В наш медовый месяц в Шотландии, в Троссаксе, на озере Лох-Войл, тихим днем, пока Сара дремала, я стал читать — по чистой случайности — исторический роман об отчуждении земель в Северной Шотландии. Стоило выйти погулять, день был чудесный. Но я предпочел остаться дома, возле Сары, в нашей спальне, быть рядом с ней. Смотреть на то, как она спит, было новым и волнующим удовольствием. Во сне ее лицо становилось — я говорю без иронии и насмешки над собой — блаженным. На подушке возле головы лежали ее прекрасные тонкие руки. Я чувствовал, что благословлен этой женщиной, ее физическим присутствием, ее душой, ее непостижимой готовностью любить меня. (Мой язык религиозен, но не я.) Я чувствовал себя счастливчиком. Это было почти за двадцать лет до того, как правительство решило конфисковать земли Северной и Южной Дакоты. Тогда я еще читал книги.
Мы остановились в большом доме шестнадцатого века. Он походил на небольшой замок из розового камня, добытого, возможно, в сотне ярдов от берега озера. Была середина сентября. Мы поженились двенадцатого сентября. Этот день, эта дата все еще сохранила свою силу. По утрам там было холодно и туманно, днем — солнечно, от озера исходил неземной свет. «Четвертое измерение», — говорила Сара, обозначая этим не время, а сверхъестественную чистоту и ясность вокруг нас. По природе она была молчаливой и замкнутой (я любил в ней это), и подобные заявления были для нее нетипичны. За завтраком, в дополнение к яйцам, сосискам и бекону, был жареный хлеб, который подавали на серебряном блюде. Прежде ни один из нас не видел жареного хлеба. Еще были тонкие овсяные лепешки, очень сухие и жесткие, едва съедобные, приземистые банки с домашним вареньем, топленые сливки и чай с травами, от которого оставалось долгое послевкусие, словно тающая в воздухе улыбка Чеширского кота. Мы съедали все до крошки. Неделю мы провели в Троссаксе, а следующую неделю — в Эдинбурге.
Книга, которую я читал в тот день, называлась «Шотландское отчуждение земель». Согласно аннотации на суперобложке, в те дни она была очень популярна. В ней рассказывалось о событиях, особо жестоких и совершенно мне неизвестных, происходивших на севере Шотландии в конце восемнадцатого — начале девятнадцатого столетий, когда англичане силой оружия, штыками, дубинками, пиками, пулями, выгоняли из домов десятки тысяч мужчин, женщин и детей, чтобы очистить место для своего грандиозного проекта — крупномасштабного разведения овец. Книгу написал человек по фамилии Преббл, то ли Ричард, то ли Роберт, то ли Джон, примерно во второй половине прошлого века. Я помню ее название, потому что в конце нашего медового месяца, после четырнадцати божественных, невозвратимых дней, за ночь до того, как нам надо было лететь из Глазго обратно в Бостон, мы остановились в незабываемо элегантной гостинице около английской границы, в чудесном городке под названием Пиблс.