Отцовство
Шрифт:
1
Не слишком ли далеко я возвращаюсь в свое прошлое и забегаю в ее будущее, в те времена, когда мы были или будем врозь? А ведь главное то, что мы сейчас вместе: встретились, пересеклись из непостижимых далей. Мне бы внимательнее вглядываться в то, что есть, вбирать этот цельный опыт, укрепляясь им для будущего, а не омрачать своими предчувствиями настоящее. «Что имеем, не храним, потерявши — плачем» — это хоть и грустный ход событий, но все-таки естественный. А я взялся плакать о том, что имею, — верный способ все потерять, причем по собственной вине.
В Оле еще слито сейчас то, что потом начнет раздваиваться: познание и любовь, «я» и «другие»… И не в этом ли моя задача: сберегать Олино в себе — для нее же, до той поры, как понадобится ей все отнятое
2
На примере Оли сейчас ясно видно, насколько «брать», «знать» и «любить» первоначально неразделимы. Вертит в руках незнакомую вещицу, внимательно разглядывает ее, пробует на вкус — и наконец, возымев доверие и желание, запихивает в рот, укладывает на мягкое ложе языка, чтобы насладиться ею сполна. Как познание — присвоение глазами, так и наслаждение — дальнейшее познание, только уже глубинами плоти.
У взрослых эта общность удержалась только в словесном обозначении: взять = познать = любить щину. У ребенка же один непрерывный ход втягивания и освоения. Все то, что впоследствии разделится на утилитарную деятельность, теоретическое созерцание и эротическое наслаждение, — здесь также преемственно, как рука, берущая вещь, глаз, ее разглядывающий, и рот, ее смакующий. В прямом и обратном порядке это повторяется десятки раз на дню. Вот и сейчас: подползла к моей пишущей машинке, поставленной на диван, постучала по клавишам, прильнула ртом к округло-ребристым формочкам, упиваясь гладкой вогнутостью, ласкающей язык…
Причем, вынимая вещь изо рта, чтобы вновь поднести ее к глазам, она и смотрит на нее как-то уже по-новому, с вкрадчивым любопытством, словно проверяя сладострастное ощущение от нее. Изведанная в сокровенной близи, во влажной неге — какова она теперь на взгляд и на ощупь?
И так, чередуя познание рукой, взглядом и языком, ребенок испытывает вещь во всех ее свойствах. И пусть не противопоставляют одно другому — теорию и практику, эрос и гносеологию, бескорыстное познание и вещественное присвоение и т. п. Это от природы разные грани одного постижения: взять — осмотреть — вкусить…
3
Но дальше черед — проглотить. Путь желания — от хватающей руки, через глаз и язык — ведет дальше, в пищевод и желудок.
Сколько раз и с какими вещами — листиками, бумажками, допускаю, что и камешками, — Оля довела свои любовные отношения до естественного предела, мы не знаем, и слава Богу: так спасаемся мы в родительское неведение, не дожив еще до ее года. А сколько настоящих тайн нам еще предстоит почувствовать и не узнать, устанавливая для себя черту запрета, добровольно обходя те опасные места, где воля ребенка упирается сама в себя или возлагается на Бога.
Нельзя родителям все знать в детях, как и детям — в родителях: первое знание присваивает родителям то божественное, чего в них нет, а второе — отнимает то божественное, что в них есть. Пусть родительское и детское сохраняют взаимную несводимость, внутри которой и возникает заповедное — неотчуждаемое и неприсвояемое. Нельзя до конца обнажать свой исток — это говорит еще притча о Хаме, пожелавшем увидеть срам своего отца Ноя. Но нельзя и исход свой обнажать, тайну своего дитяти.
4
Итак, выясняется условность еще одной грани: между вкушением-любовью и глотанием-умерщвлением. То, что вкусно, хочется вкусить до конца. И тогда гибель предстает как завершение все того же перехода вещей снаружи внутрь, как пик познания и наслаждения. В сказках для самых маленьких смерть, как правило, происходит от съедения, что размывает разницу между убийством и обжорством.
Вот я читаю Оле «Красную Шапочку». Конечно, она по малости своей еще не понимает, но и я не понимаю — в каком-то более глубоком смысле. Страшно ли должно быть ребенку оттого, что волк съел Красную Шапочку? Заслуживает ли наказания этот жестокий зверь, проглотивший к тому же семерых козлят и множество невинных ягнят и зайчат в разных сказках и баснях? В детском восприятии я нахожу волка более привлекательным,
У младенца еще жива память о материнской утробе, и он вовсе не возражает быть съеденным, чтобы вернуться обратно. Сказки настойчиво отбивают у него эту охоту: нет, не любящая мать, а грубый волк проглотит тебя, попадешь в неродную жестокую утробу! Неслучайно поедаются в сказках именно дети: козлята, Красная Шапочка, Танечка и Ванечка, — с которыми маленькие слушатели легко могут отождествить себя. Закономерно и то, что волк обманом (тонким голосом, чепцом и очками) подменяет собой добрую мать или мать матери — бабушку: он тоже — чрево, но не рождающее, а заглатывающее, такое, которого нужно страшиться. Сказки словно уговаривают ребенка: хорошо быть рожденным на белый свет, плохо — провалиться обратно, в тьму, в преисподнюю. И когда дети по своему неразумию и доверчивости все-таки попадают волку в брюхо, то по воле сказки это брюхо лопается от огня или топора, и дети невредимыми выходят наружу — рождаются заново [19] .
19
Как отмечает В. Пропп, «рассмотрение подобных мифов дает право сделать следующее заключение: пребывание в желудке зверя давало вернувшемуся магические способности, в частности власть над зверем. Вернувшийся становился великим охотником… Еда дает единосущие со съедаемым». (Пропп В. Исторические корни волшебной сказки. Глава 7: «У огненной реки», раздел 14: «Смысл и основа этого обряда».)
5
Интересная метаморфоза волка — Крокодил у Корнея Чуковского, любимый его персонаж, переходящий из сказки в сказку. Главное в крокодильем облике — огромная зубастая пасть, ненасытно поглощающая великое разнообразие живых существ и предметов, вплоть до резиновых галош; он — чемпион глотания, и в этом смысле не может не вызывать восхищения у детей. Пожирательной способностью Крокодил превосходит волка — но при этом утроба у него совсем не злая, способная не только глотать, но и изрыгать проглоченное. В отличие от любящей материнской утробы и гибельной волчьей, крокодилья имеет как бы воспитующее значение: она погружает во тьму и затем заново исторгает на свет — чтобы проучить, наказать, временным злом восстановить справедливость и наставить к добру. Так был проглочен, а затем извержен Бармалей, ставший после пребывания в брюхе у Крокодила «и добрее, и милей». Причем Бармалей был съеден за детоедство — наказание соответствует преступлению. Крокодилья утроба столь вместительна, что может пожрать самого пожирателя, в ней есть трансцендентная емкость, превышающая объем мирового зла. Точно так же наказывает Крокодил и собаку Дружка, которая оказалась «нехорошим барбосом, невоспитанным»; в целях воспитательных грозит он проглотить и грязнулю в «Мойдодыре». Утроба Крокодила — поистине отеческая. Не матерински нежная, вынашивающая для жизни, и не по-волчьи злобная, обрекающая на гибель, а нравоучительная, воздающая. Глотание здесь — обратимый процесс, в нем нет ничего последнего, страшного, безысходного. Проглоченное может быть возвращено свету, как и сам свет (в сказке «Краденое солнце»).
И недаром Крокодил — самое семейственное из всех животных у Чуковского: у него трое детишек, о которых он нежно заботится, и даже своего племянника он любит, «как сына своего». Единственный, перед кем неустрашимый Крокодил склоняет голову, — это доблестный мальчик Ваня Васильчиков: «Не губи меня, Ваня Васильчиков! Пожалей ты моих крокодильчиков!.. Отпусти меня к деточкам, Ванечка…» Крокодил здесь — отеческое начало: он молит ребенка — и молит за детей. И дети его любят: «Вдруг навстречу мой хороший, мой любимый Крокодил», «Ваня вбежал и, как родного, его целовал».