Отцы
Шрифт:
Кушать Гермине полагалось только самое дорогое и изысканное. Ведь питается не только она, но и ее ребенок. Работа была ей противопоказана. Фриде Брентен приходилось все делать за невестку: убирать ее комнату, стелить кровати, стряпать для нее и ее Луди. Беременная Гермина целыми днями сидела у окна и смотрела на улицу. Этот покой, поясняла она, необходим для ребенка. Если ей становилось скучно, она читала книгу под названием «Беременность здоровой немецкой матери». За чтением попивала токайское вино или карамельное пиво, если ее тянуло на пиво. Ела она непрерывно — то белоснежный хлеб, густо намазанный лучшим маслом, то фрукты. Все для ребенка.
— Материнство — самое высокое, самое благородное назначение женщины, — поучала она золовку, которая родила уже двоих детей. — Некоторые, — говорила она, — носят ребенка не думая, словно это самое обычное дело.
Она же относится к своему призванию со всей полнотой ответственности; ее дитя — о! — это будет нечто из ряда вон выходящее И она и Луди решили жить и трудиться только для ребенка. Они позаботятся о том, чтобы у него была богатая, чудесная, осмысленная жизнь: ведь они передовые люди. Поэтому так велика их ответственность перед малюткой. Фрида не решалась возражать: стоило ей сказать слово, как Гермина начинала волноваться, а для будущей матери нет ничего вреднее «волнений», не уставала твердить Гермина.
Она могла без конца говорить о своем ребенке. У него будут белокурые волосы и глаза голубые, как небо. А до чего талантлив он будет! И, конечно, живопись и скульптуру он будет страстно любить. Когда она была совсем молоденькой, рассказывала Гермина, она проявляла поразительные способности в изобразительном искусстве, своими бегло сделанными набросками она буквально изумляла профессионалов. Ее дитятко, конечно же, наследует ее художественный талант.
— Но нет! — громко и горестно восклицала она. — Нет, я не хочу, чтоб он был художником. Жизнь художника беспокойная, безнравственная жизнь. Нет, нет, не надо ему быть художником! Ах, бедное дитя мое, значит, и твоему дару, как дару твоей матери, суждено зачахнуть! Бедное маленькое дитя мое, будем надеяться, что эта потеря не очень тяжело на тебе отразится. Твоя мамуся неизменно будет на страже и все другие твои таланты направит по правильному руслу… Нет сомнения, что мой ребенок будет музыкален. Ведь я обожаю музыку… Но музыкант? Нет, и это не то, что нужно. Музыка красит жизнь, да, верно, но жить на заработки музыканта? Нет! Никогда! И от этого я уберегу тебя, моя золотая крошка… Несомненно, он будет обладать сильнейшим даром слова или станет чудесным поэтом. Да, и этим талантом я награжу своего ребенка… Нет ничего страшнее, чем попасть в водоворот общественной жизни, стать еще, чего доброго, политическим деятелем… Боже упаси! Все, что угодно, только не политика! — Гермина, покачиваясь, мечтательно глядела вдаль. — Да, но кем же будет мое дитя, моя золотая крошка? Какой дар из всех тех, который он унаследует от своей мамочки, будет самым сильным? Люди будут только изумляться. О тебе, сердечко мое, они будут говорить с восторгом. Поражаться будут твоему уму. Ах, какой умный ребенок родится у меня! Чудесное дитя! Дитя-чудо! — И Гермина покачивала своего ребенка, сиречь — себя. Она гладила своего ребенка, сиречь — свой живот. Иногда она вспоминала даже и об отце будущего гения. — Послушным и смирным будем мой ребеночек, — мурлыкала она, — послушным и смирным, как его отец.
Однажды, разговаривая с соседкой, она сказала, что ей не нравится карьера художника для ее ребенка, ей было бы куда приятнее, если бы он стал способным коммерсантом или по крайней мере академиком, знаменитым врачом, а может и исследователем. Простодушная фрау Билефельд спросила:
— Ваш ребенок тако-о-й одаренный?
— Само собой, — ответила Гермина, задетая за живое, изумленная подобным неверием.
— А сколько ему? — полюбопытствовала соседка.
— Пять месяцев!
Фрау Билефельд удивленно покачала головой — пять месяцев и уже такой способный. А Гермина выпрямилась, осанкой и выражением лица как бы говоря: «Да, моя милая, мы тебе не первые встречные!»
Людвига Хардекопфа, когда он приходил с работы, ждала дома единственная обязанность: быть очень-очень милым со своей женушкой. Сидеть около нее, — это на нее действовало успокаивающе; иногда читать ей вслух, конечно, только что-нибудь изящное, трогательное, возвышенное, а не всякие зверские и грубые истории об убийствах, которые печатают в газетах. То и дело будущий отец обязан был прикладывать ухо к ее животу, и если он простодушно заявлял, что ничего не слышит, она выходила из себя, что, несомненно, ведь вредно отражалось на ребенке. Кончалось тем, что Луди слышал все, что она хотела, — постукиванье, дыхание, и если ей было бы угодно, то и писк. А Гермина была всего на пятом месяце! Роды ожидались только в ноябре.
Фриду Брентен возмущала самовлюбленная, властолюбивая и вздорная невестка, но она все сносила молча — только бы до матери ничего не дошло: ведь мать ей не только не посочувствует, а еще посмеется над ней.
В противоположность своей жене, Карл Брентен не потерпел бы всех этих «кукольных комедий», как он называл поведение невестки, если бы в эти дни все его время и все его помыслы не поглощало устройство магазина на Валентинскампе. Он снял там торговое помещение с примыкавшей к нему маленькой каморкой. Густав Штюрк изготовил по его чертежу оборудование для витрины. Кроме того, Штюрк смастерил красивый прилавок и по стенам — полки. Над входом, на ярко освещенной по вечерам вывеске большими буквами было выведено: «СИГАРЫ», а внизу «Гамбургская ручная свертка». На дверях значилось: «Владелец — Карл Брентен, сигарный мастер». В каморке Карл изготовлял сигары, которые и продавал в собственной лавке. Штюрк ставил это Брентену в заслугу; по его мнению, Брентен хорошо делает, не рассчитывая с самого начала жить только на доход с магазина. Днем, когда Карл отправлялся закупать табак для сигар или готовые сигары, Фрида сидела в магазине, к великому возмущению Гермины, — ведь некому было ухаживать за ней, а значит, и за ее будущим ребенком. Вечером, как только Карл сменял Фриду в магазине, она бежала домой, где ей приходилось еще делать всю домашнюю работу и стряпать.
Несноснее всего были для Фриды Брентен воскресные дни. Карл вместе с Густавом Штюрком и Паулем Папке все еще занимался поисками подходящего загородного ресторана для ферейновского гулянья, а Людвиг весь день молча и терпеливо сидел возле своей Гермины. По воскресеньям эта супружеская чета, провалявшись в постели все утро, — ребенку, мол, очень полезен покой, — вставала только к обеду. Во второй половине дня заявлялись обычно родители Гермины. Отец ее, закройщик, маленький, очень живой от природы человечек, говорливый и остроумный, и мать, такая же толстая, как дочь, но молчаливей и приветливей ее, — взирали на свое беременное чадо как на икону. Никто не смел хотя бы слегка повысить голос; и только будущая мать время от времени жалобно вздыхала, плаксиво охала, требуя к себе участия. Луди, полный самоотверженности, молча сидел рядом с супругой, похлопывая ее по пухлым рукам, и прикладывал ухо к ее животу, слыша там самые необыкновенные звуки. Фрида Брентен, как только крошка Эльфрида засыпала, брала своего сына и Эдмонда, этого маленького «графа», и бежала вон из дома. Приходя к матери, она лгала и лицемерила, только бы та не узнала, что происходит у них, Брентенов; и без того фрау Хардекопф была возмущена тем, что эта «раскормленная корова» на другой день после свадьбы бросила свое ремесло портнихи и бедному парню приходится теперь за все отдуваться одному.
— Стало быть, так оно и вышло. Этой толстухе замуж надо было, только и всего, Людвиг, дурень, здорово попался. Я прекрасно вижу, чем это все кончится.
Фрида молчала, но совесть ее была неспокойна. Она знала, что мать права, только не решалась вслух признать это.
4
Маленький «граф» заболел. У него появилась сыпь. Позвали врача, и тот велел смазывать болячки несколько раз в день. Малыш, обычно кроткий и послушный, хныкал, скулил и пронзительно визжал, когда Фрида, прежде чем смазать больные места мазью, протирала их спиртом. Гермина уже несколько раз в бешенстве выскакивала из своей комнаты, хваталась за голову и кричала:
— Это невыносимо! Невыносимо!
— Не корчи из себя барыни! — крикнула Фрида, у которой наконец лопнуло терпение.
— Верх безответственности. Ребенка нужно отправить в больницу!
— Если тебе так требуется покой, отправляйся в больницу сама! — бросила Фрида.
Удар попал в цель.
— Что? Как? — завопила Гермина. — О!.. И это ты говоришь мне? Мне? Которая всем жертвует, все берет на себя, безропотно сносит все неприятности, никогда не жалуется? Которая торчит в своей жалкой конуре, как заключенная? И мне это выслушивать! О! О! О!..
Она пулей вылетела из кухни и так хлопнула дверью своей комнаты, что ребенок в ее утробе уж, наверно, получил первый нервный шок.
Началась семейная война — война, которая с первого же дня переезда Гермины глухо рокотала где-то в отдалении, война, которой предстояло достигнуть невиданных пределов драматического напряжения.
Вечером Людвиг Хардекопф робко вошел в кухню.
— Фрида, Гермина рассказала мне…
Фрида Брентен ждала этого объяснения. Она ничего не стала оспаривать, она только просто и ясно сказала: