Откровение Егора Анохина
Шрифт:
Прямо в бурьяне, где прятал мешок с одеждой, он переоделся, закопал в том же мешке свою НКВДэшную форму и через полчаса уже лежал в траве под железнодорожной насыпью, там, где дорога поднималась на бугор и круто поворачивала в сторону Балашова. Здесь поезда всегда притормаживали, замедляли ход. Луна показала свой светлый край из-за дальнего леса, и стало далеко видно. Ждал недолго. Поезда ночью ходили часто.
Анохин пропустил несколько вагонов, облюбовал очередной издали, пробежался рядом с ним немного, уцепился за скобу, подпрыгнул, влез на площадку вагона. Когда загрохотал мост через Ворону, Егор вытащил из кармана револьвер и кинул его вниз в отливающую застывшим свинцом при луне воду. Колхознику Алехину он ни к чему.
В Балашове на вокзале ждал поезда на Саратов.
Расслабился он только в тайге, в тихом деревянном бараке: лесорубы еще не вернулись с делянки. Вошел Егор в барак со старым засаленным матрасом под мышкой, кинул его небрежно на неструганые доски нар, и необыкновенная радость охватила его, восторг. Он не удержался, вскинул руки, вскричал:
– Ай да Анохин! Ай да молодец!
– Ты чего? – услышал он вдруг хриплый голос.
В углу на нарах под темным одеялом лежал мужик с худым небритым изможденным лицом и удивленно глядел на него воспаленными глазами, держа голову над подушкой.
– Чаво, чаво! – радостно кинул ему Анохин. – Лес тут какой, во! – округлил он перед собой руки. – Заработаю, привезу отсюда лес, такую избу отгрохаю – на века!
– Отгрохаешь… Если раньше не сдохнешь… тут, – закашлялся, отвернулся от него изможденный мужик.
5. Четвертая чаша
Имею против тебя то,
что ты оставил первую любовь твою.
Годы, промелькнувшие в ожидании новой встречи с Настенькой, Егор Игнатьевич считал пропащими. Тяжелые были годы, особенно в тайге. Но и в эти годы были радости, были. И как ни странно это покажется, были они в немецком плену. Но вначале была тайга, леспромхоз, лесоповал. Устроился он легко, на тяжелую работу охотников мало. При первой же возможности уволился, чтобы получить на руки трудовую книжку, стать независимым от колхоза имени Сталина, перебрался в другой леспромхоз, представившись там уже не колхозником, лесорубом.
Все ночи и дни он проводил в думах о Настеньке, о своей касаточке, вспоминал счастливые дни с ней, мечтал о будущем, верил, что вернется солнышко и к его окошку. Через год решил, что в органах о нем забыли, вряд ли ищут до сих пор, пора ехать за Настенькой. Взял отпуск и отправился в Моршанск. Документы у него теперь, можно сказать, настоящие. Егор знал, где живет поповна, Анна Тимофеевна, бывал у нее с Настенькой в те счастливые годы. В Моршанске еще издали увидел, что окна маленького зеленого дома Анны Тимофеевны заколочены, ахнул, растерялся. Постучал к соседям. Открыла ему высокая худая старуха в сером чистом переднике и в таком же сером платке.
– Анна Тимофеевна разве переехала отсюда?
– Царствие небесное Тимофевне, – перекрестилась старуха. – Преставилась она!
– Давно?
– Сорок дён недавно поминали… А вы кто ей будете? – поинтересовалась она, цепко оглядывая его.
– Родня… дальняя…
– Не из Масловки случаем?
– Оттуля, – нарочно по-деревенски ответил Егор.
– Мирона Аксютина знаете?
– А
– Будь добр, передай ему низкий поклон от Евсевны. Скажи, желает она ему доброго здравия!
– А ты откуль его знаешь?
– Заезжал он к Тимофевне не раз, и на похоронах был… Он, ить, тоже родня, – подозрительно глянула на Егора старуха.
– Ну да, двоюродный брательник он ей.
– Вот-вот, – успокоилась старуха, убедившись окончательно, что зашедший к ней мужик действительно из Масловки, родня Тимофеевны.
– Дочка ее Анастасия не захотела тут жить, перебралась куда-то? – спросил Егор.
– К мужу, куда жа еще ей перебираться… Она тут долго жила, видать, повздорила с мужем, не поделили чей-та. Он к ней приедет, а она ни в какую! Глядишь, он опять тут, а она ни в какую! Не хочет его видеть и все! А муж-то у ей военный, видный, грозный, весь в ремнях, с револьвертом. Видный мужчина! Мы с Тимофевной ругать ее: чего кочевряжишься, такие мужики на дороге не валяются, поднимут!.. Потом он с сыном приехал, уговорили… Она простила, и уехали они в Тамбов. Еще Тимофевна была жива, царствие ей небесное, – снова перекрестилась старуха. – На похороны вместе приезжали. Дружные. Видать, наладилось у них. Он все тут с похоронами хлопотал… Хороший мужик, видный… Чего она кочевряжилась?.. Передать ей, что ль, чего, если вдруг явится?
– Да чаво ей передавать, я к Тимофевне заглянул… Ну, передай поклон от Игнатьича. Скажи, жив-здоров, чаво и ей жалает! Вот и вся передача! – Анохин попрощался со старухой.
Грустно, тоскливо было до боли в сердце: опять Мишка отнял Настеньку!
Вернулся Егор в леспромхоз тяжелым трудом тушить боль в груди.
Войну принял с надеждой на перемены в своей жизни: не век же в тайге пропадать под чужим именем. В первый же день явился в военкомат, ушел на фронт добровольцем. Но не успел он пролить ни своей, ни немецкой крови.
Помнится, еле успели из эшелона вывалиться в белорусский лесок, как немцы окружили батальон, такой ад устроили, не приведи Господь, казалось, вся земля дыбом встала, рвалась с ужасным свистом, взлетала вверх. Ничего подобного на гражданской войне Анохин ни разу не видел. Куда стрелять, в кого стрелять – не видно из-за густой пыли. Да и не до стрельбы было: хотелось забиться в кусты, зарыться в землю, выждать, пока стихнет. Разогнали немцы батальон по кустам и стали вылавливать по одному и группами. Были они пока не озлоблены, благодушны, уверены в себе, в своей скорой победе. На пленных смотрели как на бесплатную рабочую силу, особенно на крестьян. Нужно было кому-то обрабатывать немецкую землю вместо бауеров, ушедших с автоматами завоевывать себе лучшую долю в далекой северной стране. Пленных описали, рассортировали. Анохин попал к деревенским мужикам. Он был рядовым, беспартийным, родом из деревни. Их посадили в вагоны и отправили в Германию.
На станции в городке Херцберг вывели из вагона, построили в одну шеренгу перед толпой немецких баб и стариков. Они смотрели на хмурых, небритых, молчаливых русских солдат, переговаривались между собой, галдели, как на рынке, указывали то на одного, то на другого пленного, выводили из строя и вели к столу с чистой голубой клеенкой. Стоял он прямо на платформе, на жарком солнце, видимо, вынесли его из вокзального буфета. За ним сидели два офицера, оформляли документы. Помнится, один из них был молод, весел, болтлив, сверкал игривыми глазами на женщин, беспрерывно шутил, балагурил с ними, вызывал хохот, ответные шутки от особенно бойких женщин. Но некоторые обижались на него, говорили что-то сердито. Одна даже ударила его сумкой по голове, сбила фуражку. Офицер ничуть не обиделся, снова что-то сказал, смеясь, и полез под стол за фуражкой, сказал, видимо, что-то крайне сальное, такое, что заржал весь перрон, засмеялись даже те, кто не расслышал слов веселого офицера. Пленные тоже повеселели, кое-кто улыбаться стал. Только второй офицер, серьезный, важный, полноватый, не улыбнулся, буркнул что-то сердито своему жизнерадостному напарнику. Это толстяк все время потел на жаре, часто вытирал платком лоб. Но все-таки очередь с выбранными мужиками к бодрому болтуну была больше.