Открытая книга
Шрифт:
– Таня! Ты пришла? Родная моя, а я уже думал…
Он бросился ко мне, и это было единственное мгновенье, когда, как в зеркале, я увидела себя – некрасивую, с ненакрашенными губами, в ненарядном, обыкновенном платье, не в том, которое я надела бы, если бы все было иначе. Но это чувство только мелькнуло в сознании, как слабый отсвет ушедшей жизни – той, которою я жила до вчерашнего дня. Все стало другим. Все стало горестным, безнадежно другим. Я остановилась перед Володей, не говоря ни слова и стараясь унять онемевшее сердце.
– Что с тобой? Ты больна? Что случилось?
Я сказала только два слова – и это были две черты, крест-накрест перечеркнувшие все, что могло произойти между нами.
Он ничем не мог мне помочь, хотя бы потому, что уже получил
ИЗ ДНЕВНИКА ДМИТРИЯ ЛЬВОВА
14 января.
…Накануне отъезда Лиза достала Handbuch по чуме, и я читал его всю дорогу. Время от времени это занятие чередовалось с чтением «Войны и мира». Диспозиция генерала Вейротера с его "первая колонна марширует… Вторая колонна марширует… " Она помогла ему, так помог нам сей Handbuch, когда мы принялись за дело.
19 января.
Дома ворчишь, ругаешься, даже плюешься, в лучшем случае работаешь машинально, видя лишь небольшую частицу огромной и в общем необыкновенно человечной системы нашего здравоохранения. Издалека, в чужой стране, где сталкиваешься с чудовищными пережитками, которым нечего противопоставить, видишь целое и понимаешь, что значит работать среди людей, выросших в сознании общих интересов.
21 января.
Причина вспышки все-таки остается неясной. Миграция мышей-полевок из чумного очага? Случай, о котором сообщил мне врач из погранохраны, по-моему, не имеет отношения к чуме. Карантин был наложен для успокоения начальства.
14 марта.
Ни одного нового случая за полтора месяца. Стало быть, вскоре можно будет снять карантин и убираться отсюда восвояси. Пора.
19 марта.
Все хорошо. Завтра собираюсь с Лизой в город – посмотреть базар, который, говорят, не уступает столичному.
20 марта.
Лабиринт полутемных коридоров. Шум оглушительный, непрерывный, от которого сразу начинает болеть голова. Стучат медники, делающие подносы, котлы, кувшины из толстых листов красной меди, визжат подпилки оружейников, шипит расплавленная бронза, сопят кузнечные мехи, монотонно гудят струны лучков, на которых работают шерстобиты. Пыль, дым, чад, отвратительный, тошнотворный запах бараньего жира. И вдруг – лабиринт раскидывается веером душистых фруктовых лавок. Прохладный полумрак, запах пряностей, тишина – впрочем, относительная, потому что продавцы, увидев нас, оглушительно закричали, расхваливая свои товары.
3 апреля.
Я знал, что к нам привыкли в здешних местах, может быть, даже полюбили, хотя за традиционной высокопарностью подчас трудно было разглядеть искреннее чувство. Но мне, конечно, и в голову не могло прийти, что крестьяне окрестных сел с самого раннего утра начнут собираться вокруг нашей базы, что женщины будут выть, а мужчины – стоять потупившись, с такими лицами, как будто у них отнимают самое дорогое в жизни. Сейчас я спокоен, даже посмеиваюсь над Лизой, которая не удержалась и немного всплакнула, а ведь вчера сам с трудом удержался от слез.
5 апреля. Ночь.
Не подозревал, что можно так соскучиться по вагону. Все на месте, хотя и нет, к сожалению, уверенности в том, что чужие руки не перелистали рукописи, не прошлись по книжным полкам и т. д. У Лизы разболелась голова, и она ушла к себе очень рано, а я уселся за стол, который из фанерного листа соорудили мне санитары, вынул чистый лист бумаги и написал: «Вирусная теория происхождения рака».
6 апреля. Утро.
За
6 апреля. Вечер.
Лиза больна. Температура около сорока, кашель, острая боль в груди. Неужели?..
7 апреля.
"Дорогой Андрей! Пишу тебе, к сожалению, без всякой уверенности, что ты получишь это письмо. Лиза заболела вчера, а сегодня положение настолько определилось, что диагноз почти не вызывает сомнений. Боюсь, что завтра придет и моя очередь, – мы не разлучались последние дни. Как видишь, все сложилось далеко не так удачно, как хотелось бы, и виноват в этом я и никто другой. Не следовало брать ее с собой в такую опасную экспедицию – не потому, что она моя жена, а потому, что она совершенно лишена осторожности. Поздно теперь сожалеть об этом. Не хочется, чтобы ты думал, что эту грустную но, по-видимому, неизбежную развязку я встречаю подавленный, измученный страхом. Я никогда не боялся смерти, может быть, потому, что никогда не думал о ней. Но умереть в полной уверенности, что самое главное впереди, примириться с этим все-таки трудно. Жаль, что мы с тобой больше не увидимся и что я не смогу порадоваться той завидной ясности твоей жизни, до которой мне всегда было далеко. Что делать! Не уверен даже, что до тебя дойдет этот дневник – вероятнее всего, мои бумаги будут сожжены вместе с вагоном. Но если они сохранятся, прошу тебя, прочти внимательно, и непременно вместе с Таней, статью, которую я набросал прошлой ночью и вкладываю среди этих страниц. Это беглые, приближенные соображения, и, на первый взгляд, они, вероятно, покажутся парадоксальными. И все-таки я буду благодарен, если вы займетесь этим вопросом и попытаетесь проверить мою догадку. Это потребует известной подготовки, и если ты занят, пусть это сделает Таня на память о безрассудном, но искренне любившем ее старшем брате. Может быть, ей поможет план опытов, вы найдете его в моем наброске.
Мне кажется, что маме нужно сообщить, что я остался здесь на неопределенное время, во всяком случае, до окончания войны. Может быть, упомянуть мельком, что я на секретной работе? Тебе видней. Бедная, она привыкла беспокоиться обо мне.
Обнимаю тебя и Таню, и всех друзей, помнящих меня.
Твой Дмитрий".
ЭТО БЫЛО ВЧЕРА
(Продолжение)
Не знаю почему, но именно с Рубакиным я особенно боялась встретиться после того, что случилось. Мы всегда были очень дружны, но мне казалось, что в предвоенные годы в его характере появилась неприятная сухость. «Стальной и немигающий» – так подшучивали над холодными догматиками, свято верящими лишь в непререкаемость своего безупречного, на первый взгляд, мышления. Оттенок этого слепого догматизма, этой раздражавшей меня «святой принципиальности», подчас мелькал в Петре Николаевиче. Он больше нравился мне в молодости, когда, похожий чем-то на доброго лохматого пса, он врывался, как буря, в чужие лаборатории со своей иронией, со своими сомнениями, в которых всегда было что-то живое.
…Мы встретились в институте, на людях, и нечего было рассчитывать, что он попытается хоть намекнуть, что сочувствует мне, взволнован, расстроен. Но я все-таки ждала. Нет и нет! Ни слова, ни взгляда. «Мы на работе, и самое важное сейчас – разместить лаборатории так, чтобы плесневой грибок не заразил фаги. И не ждите от меня, пожалуйста, ничего другого».
Холодно поблескивали белые нити в поредевших волосах, и маленький чужой человек в туго подпоясанной гимнастерке был так же вежлив и сдержан со мной, как с другими. Правда, прощаясь, он задержал мою руку в своей, и лицо – все еще круглое, румяное, но уже с большими мягкими складками у рта – потеплело. Но, может быть, мне это лишь показалось?