Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Глава XXXI
Ай ДА ПИТЕР!
Мужики любили заглядывать в кузню. Ни один мимо не пройдет, обязательно завернет к Прохору. Иногда в кузне собиралось мужиков, как на сходку, и ребятам приходилось жаться по углам. Они и этому были радехоньки, только бы их не прогоняли домой, — ребята прятались за мешки с углем, лезли под верстак и старались не шевелиться.
Все равно Тихонов был недоволен. Он косился теперь на мужиков, ворчал:
— Приползли на даровое тепло, тараканы запечные… токо работать людям мешаете.
— Уж не тебе ли? Гляди, какой мастер выискался! — смеялись мужики, крутя цигарки. — Хоть головку к болту наварить сумеешь? Ну-ка, поглядим!
— Я все умею, — значительно говорил Тихонов. — Вот лодырничать, языком чесать, правда, никак не научусь.
— Что и баять — удалец! Одной рукой ворочаешь за все село.
— Ну, не за село, за себя — ворочаю, не отрекаюсь.
Какой он был жалкий, Ваня Дух, на Волге, когда Капаруля побил его за воровство багром и заставил толкать в воду березовый кряж! И каким же важным, независимым хозяином выглядел он сейчас в кузне — слесарне! Он даже торопиться стал реже, ходил часто не спеша, вразвалку, поскрипывая опойковыми сапогами. Кацавейку из солдатской шинели сменил ватный пиджак с хлястиком и глубокими карманами. Тихонов носил этот пиджак и по будням. Он обзавелся еще суконным картузом с лаковым козырьком. Картуз торчал на стриженой голове молодцевато, сдвинутый на ухо, почище, чем у лавочника Быкова. Не один пустой рукав был теперь засунут в карман, и здоровая рука Вани Духа постоянно лежала за пазухой. Он вынимал оттуда кожаный кисет, когда приходилось получать деньги за Прохоровы диковинки.
Мужики от зависти и безделья дразнили Тихонова.
— Ты бы, Иван Прокофьич, копилку завел, — советовали они, — потеряешь, не дай бог, кисет, — чем будешь с Прохором расплачиваться?
— Небось занимать к вам не приду.
— Милости просим — дадим гривен восемь!
— Интересно, как ты барыши делишь… Поди, себе — рубль, а Прохору — гривенник?
— Слышь, питерщик, наведи ревизию в кожаном-то кисете!
— Да гони ты их, пустобрёхов, в три шеи, Прохор! — кричал Ваня Дух, обжигая черным огнем мужиков. — Ведь повернуться негде! Теснота!
— Становись к наковальне, — предлагал дяденька Прохор, — тут, брат, просторно… как в Барском поле.
Смех грохотал в кузне, словно множество кувалд било по железу. Ваня Дух выскакивал на дождь, не пожалев нового пиджака, с треском захлопывал за собой дверцу.
Но чаще мужики, темные лицом, угрюмо дымили цигарками, злобно плевали себе под ноги, проклиная войну и дороговизну, генералишку из усадьбы, который сам не пашет и другим не дает, сидит на земле, как собака на сене, проклинали дождь, самих себя и все поглядывали на дяденьку Прохора. Точно от него зависело уступить мужикам Барское поле и луг, унять надоевший дождик, сделать так, чтобы войны не было, — вообще переменить всю эту нескладную жизнь.
Как к огню тянулись мужики к Прохору. Они подсаживались к самому горну и грели руки, совались к наковальне, не боясь горячих искр, сыпавшихся им на бороды и мокрые полушубки.
О чем бы ни шел разговор, сворачивался он постоянно на одно:
— Своя-то земля и в горсти мила.
— А то нет? Ты дай мне ее поболе — еще милей станет.
— Известно, наш рай — свово хлеба край… чтобы моя баба его спекла, каравашек. Покупной-то завсегда чужой… с горчинкой.
— Еще бы! В карман лазать— сладости мало.
— Тьфу! Что толковать, нашему Ивану ни в чем нет талану… Про нас пословица в аккурат. За что наш брат ни возьмется — ничего ему не удается.
Прохор насмешливо взглядывал на мужиков.
— Полно! Да брались ли вы, дяди, хоть раз за что-нибудь как следует? — спрашивал он. — Языками больше воюете, и то с оглядкой.
— О пятом годе и руками махали, да что толку? — огрызался Ваня Дух.
— Не умеем за себя постоять, это верно, — сердито говорил Аладьин и сжимал кулаки клещами. — От окопов отказывались, орали, а как взялся писарь за картуз с жребиями, потянули… Храбрецы!
Мужики, насупясь, замолкали.
Если в кузницу приходили глебовские, обязательно начиналась ругань и сызнова о земле. Сельские мужики словно уже делили Барское поле и луг и не хотели принимать в пай глебовских. Даже Аладьин, который, как помнил Шурка, вместе с Афанасием Горевым и пастухом Сморчком разнимали когда-то драку сельских и глебовских на Барском лугу, в сенокос, даже Никита не желал теперь уступить соседям, а Ваня Дух прямо-таки, как тогда, летом, лез врукопашную. Пожалуй, только Трофим Беженец не интересовался землей, потому что у него было ее много, как он застенчиво — восторженно признавался: Трофим поджидал, когда наши прогонят австрияков, чтобы ехать к себе на богатое жилье. Да еще хромой парень Степан из усадьбы, забредя на огонек покурить, никогда не говорил о земле, он толковал о доме, какой ни есть хибарке. Ему, видать, надоело до смерти жить в людской, тереться на печи, хотелось иметь свой угол.
— Женись! Девок много, а женихов ноне наперечет. Любая в дом примет, — советовали ему шутя и всерьез. — Только скажи — сосватаем, хлебнем бражки.
— Дом — от тоже на земле стоит. Куда ни сунься, о нее споткнешься, будь она неладна!..
Раз заглянул в заведение Вани Духа сам Шуркин бог — Григорий Евгеньевич. Он не заметил ребят, так смутился, застав полную кузницу народа. Мужики, как всегда, тоже застеснялись учителя, первые тронули свои шапки и картузы, поднялись с пола. Григорий Евгеньевич виновато поздоровался и хотел уйти, но Аладьин радостно — поспешно освободил ему местечко поближе к огню, рукавом шубы обмахнул еловый чурбан, на котором сидел, мужики уважительно посторонились, дали дорогу.
— Славно у вас тут, — сказал Григорий Евгеньевич, присаживаясь, покашливая, оглядывая с удовольствием кузню — слесарню, гудящий горн, Прохора, который качал мехи. — Очень славно… Будем знакомы, — протянул он неловко руку питерщику.
Прохор осторожно пожал, проговорив:
— Извините, грязная.
Григорий Евгеньевич поспешно спрятал свою руку в карман, словно ему было стыдно, что она у него чистая.
Разговоры в кузнице смолкли, все принялись копаться в кисетах, закуривали, отводя бережно дымки цигарок подальше от елового чурбана. Стало слышно, как дышали под ногой Прохора мехи, вгоняя в поддувало воздух. Горн ровно гудел, синие узкие языки огня жадно лизали уголь и железо. Горбатясь, нагнув головы, мужики старательно рассматривали глинистый пол, как бы боясь ненароком обеспокоить взглядом учителя. Только дяденька Прохор, работая, косился изредка, точно ощупывая Григория Евгеньевича, как это делал когда-то в школе, на кухне, Аладьин, приходя за книгами. И сейчас, в кузне, Никита широко, дружески улыбался во всю нитяную, редкую бороду. Не спуская с учителя загоревшихся глаз, шевелил губами, словно хотел и не решался что-то ему сказать очень ласковое и очень нужное.
Всем было как-то неудобно, не по себе, даже ребятам. Они забились под верстак, в самый темный угол. Беда, как увидит их Григорий Евгеньевич, — вечер скоро, а они и дома еще не бывали, не принимались за уроки.
— Я, кажется, помешал беседе, — смущенно промолвил Григорий Евгеньевич, беспокойно потирая подбородок.
— Помешать вы нам не можете, а совсем наоборот, — живо, ласково откликнулся Никита. — Вот сидим, кумекаем от нечего делать.
— О чем?
— Да ведь чего мужик хочет, о том и бормочет, — усмехнулся Аладьин. — Разговоры известные: как дальше жить — поживать?