Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
В избе сразу запахло мужиком, хозяином. Слова у отца стали решительные, и голос обыкновенный, твердый, не допускающий возражений. И Шурке уже не было стыдно глядеть на батю, слушать его: ему, Шурке, опять хорошо, легко вздох — нулось.
— Я, лежа в госпитале, все удумал… — говорил отец, хмурясь, опрокидывая пустой стакан на блюдце донышком вверх. — Все удумал, только вот про Лютика такого не сообразил… Ах, подлецы! Так сердце и вынули!.. Да, не одну ночь прикидывал, и так и сяк, как жить. Оттого и не писал… И не спится мне, и всякое, нехорошее в башку лезет… Однако взял себя в руки. Раз жив, думаю, остался в таком положении… успею подохнуть-то, сперва попробую… Горшки буду делать. В молодцах, до Питера, я горшечничал с покойным родителем на пару. Чай, не забыл, не разучился, попробую…
Мать подняла голову, молча перекрестилась, поправила ковровую шаль на плечах и как-то вся распрямилась.
— Надо будет глины купить, каравашков хоть полсотни на первое время, — продолжал отец, крепко, сладко затягиваясь табаком. — Да — а, попробую… Я прежде-то родителя обгонял в работе: он десять горшков сляпает, а я — дюжину, один другого лучше. Корчаги, помнится, удавались больно мне. Ну, и ведерники. конечно. В каждую сотню горшков полагалось корчаг-то по десятку класть, иначе барышник и на воз не взглянет. А поди-ка сделай этот десяток, высуши, обожги, чтобы ни одна корчага не лопнула. Это тебе не кашники, не кулачники… У меня не лопались, — сказал он значительно. — Что ни корчага — звенит колоколом.
Он помолчал. Забота, беспокойство, как всегда, тотчас отравились на его недоверчивом лице. Но и это сейчас было приятно Шурке.
— Много глины надо, — вздохнул отец. — Самим глины не нажить, где уж теперь!.. В Карасово загляну. Там горшели, надо быть, не перевелись, — известное царство глинопятов. Каждый год, поди, глину живут, и для себя и на продажу… Станок вот еще потребуется, дресва, песок, дрова… Опять же печь придется перекладывать: мала, обжигать горшки такая не годится… Хотя попробовать для начала можно, десятка два — три влезут. Ну, лишний обжиг на полусотню, эка важность… Ах, сволочи, сволочи, что наделали! Без ружья застрелили, наповал!.. И все-то им с рук сходит. Управу, верно, на том свете искать… Не хватит твоей телки на расходы, Палаша!
— Лен продадим. Не сумлевайся, копейка в дому найдется, — повеселела сызнова мать, и теперь даже губы у нее перестали быть меловыми. — Это ты верно задумал, отец, верно. Свои-то руки дешевы, ничего не стоят. А горшки ноне в цене. Чугунков бабы уж который год не видывали… Господи, как хорошо ты задумал, лучше и не надо, как хорошо!
Бабуша Матрена ласково вторила ей из-за самовара:
— Заботник ты наш, хозяин, золотые твои рученьки! Не успел, родимый, за стол сесть, кусок хлеба съесть, а уж гляди-ка, сам каравай припасает, добытчик… Без лошади вам не обойтись, помяни мое слово, Полюнька, не обойтись. Горшки-то, корчаги на базар не поволочешь на своем горбу, то-то и оно… Эка благодать, сам бог тебя надоумил, солнышко мое, обогрел… На роду, должно, написано: без ноженек жить… Да ведь кто с калачом — тому все нипочем. А без рубля, сам знаешь, как без шапки, холодно…
И мать не обрывала бабушу Матрену, не предлагала ей пирога и чернослива, не собиралась второй раз ставить самовар. Она слушала добрые, складные, как песня, бабушины приговоры — причитания и вся светилась, довольная. Неотразимая вера, как всегда, горела неугасимо в ее голубых печально — светлых глазах.
…А когда ложились спать, Шурка внезапно услышал, как слабо охнула и глухо зарыдала мать, подсаживая на кровать отца.
Глава III
ГОРЬКАЯ РАДОСТЬ
Утром, чуть свет, прибежала сестрица Аннушка, громко запричитала, запела и всех перебудила. Отец не встал, поздоровался из спальни не больно ласково, каким-то скрипучим, невыспавшимся голосом. Сестрица долго топталась и пела на кухне, все, надо быть, ждала, что отец поднимется с кровати. Потом, не утерпев, сама залезла к нему в спальню в шубе и валенках с грязными, в засохшем навозе, калошами, как ходила во двор, в загородку к корове. Шурке с печи было видно; Аннушка шарила в полутьме быстрыми глазами по кровати и скучно, как бы по обязанности выла; и вдруг глаза ее, все разглядев, остановились; она, замолчав, повалилась, как мертвая, отцу в ноги, в пустое, смятое одеяло.
Отец всхлипнул, заплакал тонко и жалко, как вчера. Мать кинулась в спальню и прямо-таки насильно выволокла оттуда Аннушку.
Сестрица отдышалась на кухне, пришла в себя и дала волю, отвела душеньку:
— Микола — аюшко… братец Микола — а–юшко, дорого — ой… Ой, поперек тебя распилили — разрезали! Чисто живой кругляш березовый. За какие грехи — и, господи, на му — уку человека оставил?.. Уж мой-то Ва — анечка хоть помер, царство ему небесное, с руками — ногами, а туточки…
Отец перестал плакать. Слушал — слушал да как закричит на всю избу, аж чашки и блюдца в «горке» зазвенели:
— Ду — ура! П — шла отселя, чертово распевало!
Пришлось матери и отца успокаивать и перед сестрицей тихонько извиняться, выпроваживая ее из избы. Аннушка нисколько не обиделась на отца, как заметил Шурка, напротив, очень довольная, она заморозила мать в сенях и на крыльце, досыта, всласть там напелась.
Мать не пустила Шурку в школу, сказала, может, понадобится подать — принести чего, пока отец не обвыкнется дома.
— Да вот и железную печурку ставить надо, подсобишь мне. С полу-то дует, нехорошо, долго ли простудиться… Все берегла дрова, а жалеть их нечего, здоровье дороже всяких дров.
Шурка не возражал, он даже обрадовался, что его не пускают сегодня в школу. Ребята известно какие дотошные, не отвяжешься от них, зачнут выспрашивать про батю или станут молчать и ухаживать, как тот раз, когда из волости пришла повестка. И Григорию Евгеньевичу, учителю, в глаза смотреть неловко за вчерашнее (стражников не побоялся, а от безногого солдата шарахнулся, будто побрезговал). Ему, Григорию Евгеньевичу, конечно, теперь страсть стыдно, он пуще прежнего примется жалеть Шурку, гладить по голове, предложит снова посмотреть картинки в журнале «Вокруг света», чего доброго, еще прослезится от жалости, а один дурак, глядя на учителя, заревет на весь пустой класс, как это уже было однажды… Да бог ли он, Григорий Евгеньевич, на самом деле? Он ли правда всех правд на свете, коли ничего этого обыкновенного не понимает?!
Шурку кинуло на печи в мороз, он поскорей вернулся к привычным шхунам и Мадагаскарам, к бесценным серебряным крестикам. Вот проживают еще на белом свете совсем рядышком Яшка Петух и Растрепа Катька, и неизвестно теперь, кто кого обманул, не побежал на позицию воевать, спасать русское царство… Ну пускай он, Шурка, обманщик. Прозывайте его трусом — раструсом, никуда он нынче от отца — матери не денется, не побежит на войну за георгиевскими крестиками, которых настоящим героям солдатам не дают, а ребятам, соплякам, и подавно не дадут. Хватит забавляться, играть. Эвон она, Шуркина игра — забава, на кровати лежит без ног, и надобно с этим свыкаться, как свыкся он с Настей Королевной.