Отречение от благоразумья
Шрифт:
После некоторых размышлений я вспомнил его имя и звание — господин Сигизмунд фон Валленштейн, талантливый и почти что честный вояка, сейчас взятый на службу чешскими правителями. Презирает Мартиница, имеет какие-то непонятные делишки и переговоры со Славатой, вроде бы ходил в приятелях сгинувшего фон Клая, а нынче занимается тем, что гоняет отряды протестантов, время от времени появляющихся под Прагой, усмиряет не в меру буйных пражских студентов и мается от скуки, в целях борьбы с которой, как шепчутся, таскается на заседания Совета и затевает там перепалки.
Второй примеченный мной человек среди разряженного общества выделялся также, как содержимое чернильницы, с размаху выплеснутой на чистый пергамент. Настороженная молодежь, занявшая скамьи по соседству с этим типом — черные камзолы, черные шляпы,
Бурграф Карлштейна, хранитель коронных регалий, человек, буквально выцарапывавший у императора грамоту за грамотой о вольностях для чешских протестантов — Генрих Матиас фон Турн, предводитель «чешских братьев», глава официальной оппозиции наместникам, смутьян, не склонный облекать свои речи в цветастую словесную мишуру, зачинщик большинства скандалов и словопрений в Сейме, и, не согласись император Рудольф с Нантским эдиктом — идеальный кандидат на костер инквизиции. Мне советовали обратить на него самое пристальное внимание и попытаться разузнать о его делах, но, похоже, тут и выяснять особо нечего, все на поверхности. Фон Турн предпочел бы увидеть наместников там, куда они были отправлены около года назад, во время поднятого по его слову и быстро подавленного мятежа — в навозной куче, императора Рудольфа — в гробу, а лучше — болтающимся на виселице, Чехию — свободной, и так далее, и тому подобное...
— Однако ж и манеры у святой инквизиции! — оглушительным рявком приветствовал нас фон Турн, и мне послышалось, как высоко вверху жалобно звякнули блестящие стеклянные подвески четырех устрашающе-тяжелых люстр. — Или это нынче последняя французская мода?
Окружение протестантского барона приглушенно захихикало, а наш святой отец наконец-то догадался оглянуться. Впрочем, оглянулся не только он один.
За нашими спинами от пола почти до потолка поднималось огромное распахнутое прямоугольное окно, чью верхнюю треть загромождали ажурные деревянные надстройки, а нижняя часть вполне могла сойти за гостеприимно открытую дверь.
— Добро пожаловать в Прагу... — деревянным голосом выдавил из себя Мартиниц, смирившийся с тем, что мы ему не мерещимся, а присутствуем здесь на самом деле. — Вы, собственно, кто будете, господа?
«Святая церковь!» — мысленно возгласил я и поискал взглядом Штекельберга, старательно делающего вид, что он тут не при чем. Отольется ж ему в ближайшее время за подобное недомыслие — провести господ инквизиторов в зал Совета через окно, и пусть скажет спасибо, если отделается только выговором своего сюзерена. Впрочем, что-то мне подсказывало, что господин Штекельберг не слишком расстроится от такового порицания. Надо отдать ему должное — шутка (задуманная заранее или родившаяся внезапно) вышла превосходной. К сегодняшнему же вечеру новость о столь необычном прибытии инквизиторов в сейм разнесется по всей Праге, и посмотрим, отыщет ли отец Густав хоть одного сочувствующего.
На кафедре председательствующего и вокруг оной распространилось некоторое смятение, словно от брошенного в стоячий пруд камня. Фон Турн во всеуслышание поинтересовался, привезли ли парижские инквизиторы с собой орудия своего ремесла, сиречь дыбы, испанские сапоги, колеса и прочее, ибо все богатое хозяйство пражских доминиканцев случайно сгорело полгода назад, во время прошлого мятежа, а новым все никак не обзавестись. Мартиниц прикрикнул на веселящегося протестанта и начался привычный долгий танец взаимных расшаркиваний и представлений, помахивания в воздухе бумагами с тяжелыми печатями наместника святого Петра на земле и весьма искренних уверений в готовности шагать одними дорогами в светлое католическое завтра. Славата по-прежнему хранил молчание, которое показалось мне слегка презрительным, а господин Валленштейн откровенно ухмылялся — еще бы, такое неожиданное развлечение!
Маласпина, все это время топтавшийся на месте, как застоявшаяся лошадь, наконец улучил миг встрять в мирное гудение голосов, из которых отчетливо выделялось приглушенное урчание отца Густава и бархатное воркование Мартиница, оживленно решавших, какими правами обладают представители Папы за землях Праги, находящихся под властью императора Карла, который пребывает в затянувшейся ссоре с Павлом V, и каково теперь положение местного представителя небесной власти, то бишь Маласпины...
Тут-то господин кардинал и потребовал справедливости, которая для него выражалась в желании покарать чрезмерно болтливого секретаря наместника за распространяемую клевету на него, смиренного служителя Церкви, а еще лучше — с позором изгнать оного секретаря из Праги. Фон Турн обманчиво сочувствующим голосом поинтересовался, в чем же заключается эта клевета, Маласпина сгоряча брякнул, что подлюга Штекельберг прилюдно именует его сумасшедшим и самозванцем. Окружение фон Турна заранее зафыркало, а их предводитель недоуменно осведомился, что же тут клеветнического, ибо самой последней шлюшке из Нижнего города известно: не далее, как два месяца назад, господин Маласпина пребывал в доме скорби, и не поторопились ли лекари выпустить его оттуда?
— Вы же знаете, что это было подстроено! — взвился Маласпина. — Что я попал туда по доносу завистников!
— Ну, если подстроено, тогда оно конечно... — понимающе закивал тошнотворный гугенот. — С кем не бывает...
— Попал-то он туда по доносу, зато оставался вполне заслуженно! — пискнул из своего угла Штекельберг, и, если он ставил своей целью довести кардинала до всепоглощающей ярости, то вполне добился желаемого.
— Ты, выкормыш потаскухи, ты же первым бросился подписывать эту бумажонку! — в полный голос завопил Маласпина. — Я своими глазами видел твои каракули!
— У вас, наверное, случилось очередное помрачение ума, если там было, чему помрачаться, — развязно отпарировал Штекельберг. — И вообще, господа, доколе мы будем терпеть среди нас самозванца, да еще и свихнувшегося самозванца?
— Штекельберг, помолчите, — негромко, однако многозначительно попросил Мартиниц, но секретаря не остановило бы и явление ангела с огненным мечом. Его, что называется, несло.
— Он нахально утверждает, будто он — Луиджи Маласпина, но гляньте на него! Ему что — пятьдесят годков? Он захватил чужое имя, натянул его на себя и ходит, не замечая, что из-под рясы торчит выдающий его волчий хвост! Овечка Господня!
— Где же в таком случае настоящий Маласпина? — проворчал якобы себе под нос фон Славата.
— Остывает где-нибудь в лесу под Прагой! — не замедлил с ответом Штекельберг, и безмятежное доселе общество взволнованно зашепталось.
— Не в том ли самом лесу, где сгинул фон Клай? — презрительно бросил кардинал. — Или верно говорят, что нынче в Праге достаточно считаться честным человеком, дабы призвать на свою голову скорую смерть?
— Я понятия не имею, где нынче пребывает фон Клай! — защищался секретарь. — Послушайте, вы же сами отлично знаете — его проще было доискаться в борделях, нежели на Совете!
— Зато всегда известно, где искать вас, ангелочек вы наш невинный с голубыми крылышками! Вы за своим патроном только шлепанцы носите или какие еще услуги оказываете?
— А вы что — свечку держали? Или за ковром прятались?
— Господа! — без всякой надежды воззвал не вмешивавшийся до того в общий гам Валленштейн. — Ясновельможные паны! Здесь сейм или где?
Его не услышали. Помрачневший Мартиниц потребовал от разошедшегося кардинала прекратить кидаться неоправданными обвинениями, больше напоминающими базарные сплетни. Штекельберг, донельзя довольный царящим вокруг бедламом, обменялся понимающим взглядом со своим покровителем и незаметно исчез, выскользнув в крохотную дверцу за кафедрой. Протестанты веселились, кто-то отчетливо мяукал, кто-то откровенно свистел, фон Турн взирал на все кротким взглядом, словно говоря: «Видите, я здесь абсолютно ни при чем!». Маласпина не умолкал, но, прислушавшись, я различил, что теперь его речь приобрела иную окраску, и идет рьяное выяснение, кто и сколько украл из городской казны. Сигизмунд фон Валленштейн безнадежным тоном отправлял в пустоту призывы к «ясновельможным панам» успокоиться, а все прочие развлекались кто во что горазд. Редкий случай: наши святые отцы потеряли дар речи и только недоуменно следили за шрапнелью реплик и обвинений, перелетающей из одного конца зала в другой. Отец Алистер, созерцавший весь этот балаган, ошибочно называемый «Пражским сеймом» с плохо скрываемым удовольствием, вполголоса поинтересовался: