Отречение
Шрифт:
Пока на кордоне не было ни правнука, ни Феклуши, лесник, сам над собою посмеиваясь, к чему-то окончательному в своей жизни приуготовлялся; правда, ему приходилось теперь трижды на день доить корову и поить теленка – крупного трехмесячного бычка с белой проплешиной во лбу, давать корм курам и поросенку. Он внимательно обошел свое довольно обширное хозяйство, осмотрел сарай, подправил попутно стойло для коня, сменил подгнившую, еще державшуюся жердь в перегородке, зачем-то забрался и на сеновал, простиравшийся над хозяйственными постройками; лесник машинально определил, что добротного прошлогоднего корма еще пудов на сто с лишним, почти на зиму корове хватит. Он забрел и в небольшую пристройку, где у него хранились грабли и косы, лопаты с вилами, сохли заготовки для новых черенков и топорищ, стоял плуг и две бороны, другой необходимый в хозяйстве инструмент и запас гвоздей, стекол для фонарей, лампочки, краски, замазка, клей, войлок, несколько полок занимали пустые банки, бутыли и бутылки… запасные покрышки для мотоцикла, копылья для саней и колеса для телеги; каждая мелочь, каждая вещь напоминали ему сейчас тот или иной случай из жизни
Его привлекла открытая для просушки дверь подвала; по крепким дубовым ступенькам он опустился вниз; пахло мышами и тронутым прелью деревом – и здесь все было в полном порядке. Он придирчиво осмотрел стены, накат, вздохнув, выбрался на свет Божий, опять-таки по пути ощупывая взглядом каждую ступеньку. У входа в подвал выжаривались на солнце несколько дубовых бочек под соления и квашения; тут же стояли и три керамические, привезенные на кордон лесничим в подарок в позапрошлом году; эти вместилища, с запасом прочности в несколько поколений, оказались без живого дыхания, капуста, огурцы и яблоки, заквашенные в них в прошлом году на пробу, приобретали мертвый вкус и цвет…
Побывал лесник и на пасеке, в омшанике сжег несколько пучков чемерицы, окуривая самые дальние углы, затем долго сидел под навесом. На пасеке шла своя, извечная незаметная работа, куда более важная и необходимая, чем умственная и злая суета людей, с их разрушительным и во многом излишним, вредным строительством. Лесник любил пасеку, она его всегда успокаивала. Он и сейчас почувствовал себя прочнее; ни Дениса, ни Феклуши не было на кордоне уже давно, ему и не хотелось их видеть. Феклуша и раньше, на изломах погоды, пропадала неделями, за парня он тоже не боялся. Пусть побродит себе в утеху, теперь уж недолго; весной перенесут кордон на новое место, кончится воля и по лесу-то не пошатаешься. Да и останется ли еще лес?
Лесник перестал слышать дружную и привычную работу пчел – больше не надо морочить себе мозги, не надо притворяться перед другими. Какое ему теперь дело до других? Близится его час, и он, обманывая себя, вертится, вертится вокруг да около, а все проще простого, раз в сынах да внуках нельзя ничего понять, вон даже валить на него стали все без разбору, значит, надо подаваться в другую сторону. Может, под конец что и отыщется, гляди, засветятся во тьме родные окошки, всякие чудеса случаются в мире. Одно нехорошо, не оставил после себя на земле крепкого корня, хозяина на земле не оставил, вот в чем ему лютая кара.
Легкая крыша навеса от бившего в нее почти отвесно солнца начинала нагреваться, дышать зноем; трясогузка, третье лето устраивающая в одном из углов навеса, в косой щели между столбом и балкой крыши гнездо и выкармливающая в безопасности птенцов, слетела почти к самым ногам лесника и, проворно бегая, ловко вытягивая черную головку, ловила мух. Затем она чего-то испугалась, прижалась на мгновение к земле, цвинькнула и исчезла в разросшемся кусте дубняка; наискось по пасеке проплыла неторопливая тепь большого ястреба. Захар сидел под навесом, не замечая жары и времени, ничем пе показывая своего нараставшего беспокойства; близился к концу третий день после ухода правнука, тоже вот ударился в бродяжничество, не заладилось, видать, с девкой, слишком уж норовистая попалась, да и сам не мед – горяч, глубок, дна не достанешь, но весь этот молодой и вечный перезвон жизни вызвал лишь смутную, тотчас пропавшую тень в душе. Предстоящее (каким-то образом лесник знал до мельчайшей подробности свой близкий шаг) ему в скором времени пугало, заставляя в то же время быть в постоянном напряжении – с приближением вечера ожидание нарастало. Никакой обиды на жизнь не было, и долга перед жизнью больше не оставалось, как ни поверни, а рядом правнук, солдат поднялся. В землю его не укоренишь, такое уж время, зато душа у него человечья, не волчья. Нет, долги свои он оплатил с лихвой, за свои прегрешения, беспутные и злые дела (были и такие, пусть до малоумию, по наущению от других, но были они, были!) он тоже расплатился, покрыл их с избытком, перед Богом и людьми никаких долгов у него не оставалось. Он не хотел больше почти плотских, не по-старчески ярких, воспоминаний и боялся их; в последние годы они начинали мучить, и он научился уходить от них, перебивать их каким-нибудь другим составом жизни. Нехорошее дело, лезла какая-то чертовщина из самой глуби, из той поры, когда еще и никакого разума в голове не было, лезло все как-то по дурацки, собираясь из разных годов в один страхолюдный образ, а последнее время его допекал Федька Макашин, природный отец того самого Василия, взращенного им, Захаром, сызмальства, и было это горше всего.
Продолжая следить за хлопотами трясогузок, пытавшихся накормить на ночь свое прожорливое потомство, требовательно пищавшее под углом навеса, лесник отдыхал, набирался силы; последние рваные блики солнца уходили с пасеки, припозднившиеся одинокие пчелы проворно ныряли в летки, все шло своим порядком.
Непривычный покой отяжелил ему сердце еще во сне, солнце село, и пришли густые сиреневые сумерки. В левой лопатке еще стояла тупая боль, боясь шевельнуться, не поворачивая головы, он повел глазами. Сумерки придвигались, живые тени сгущались кругом, лес сливался в одну общую нераздельную массу. Выйдя из-под навеса, он увидел над лесом, где-то над самой его глубиной, какое-то ядовитое и мертво светившееся облако; день уходил, а тревожное облако над лесом усиливалось и разрасталось. «Пожар, что ли?» – спросил он сам себя, постоял, подумал; на пожар не походило, людей в той стороне и без него хватало – весь лес был напичкан военными.
Он еще подождал, окончательно собираясь и приготовляясь; разрастающийся облак над лесом ему не нравился. Вернувшись на
Фотографии, где он сам значился, лесник безжалостно сжег, переворошил кочережкой золу и, облегченный, с давно не испытываемой душевной ясностью вышел из дому. Он больше всего боялся встретиться с Диком, с любящим и преданным существом; открыв наружную дверь, он даже слегка подался назад. Луна, висевшая над лесом, заливала кордон спелым и густым светом полуночи; лесник увидел пса, ждущего недалеко и чуть в стороне от крыльца, самый непосильный порог еще предстояло перешагнуть; подойдя к Дику, опустившись перед ним, лесник замер, и старый пес, до этого стоявший в непонятном напряжении, мелко дрожа кожей, постепенно успокоился и затих. Лесник заставил его сесть и, почесывая за ухом, никак не мог решиться на последний шаг. Здесь обмануть он не мог, нельзя было начинать еще одну, самую последнюю жизнь с обмана. Пес дышал в ладони хозяина, тепло, как бы украдкой лизнул их, вновь быстро поднял голову, глядя человеку в лицо.
– Что поделаешь, Дикой, – глухо вздохнул лесник. – Надо… сам понимаешь – надо, по-другому не заладилось… Ты уж меня, старый, не кори. Дениса жди, ты ему теперь нужнее…
Поднявшись с земли и ничего больше не говоря, лесник пошел, а Дик остался сторожить опустевший дом. Перед самой зарей, взрывая сонное оцепенение, в первый раз прокричал петух, и Дик, вновь охваченный тягостным беспокойством, обежал весь кордон, прислушиваясь к малейшему шуму и напрасно пытаясь уловить самый дорогой и вечный запах хозяина. Дик постоял на крыльце, раздумывая, сунул нос в щель между косяком и дверью и долго втягивал в себя знакомый запах дома, но и этот запах был сейчас мертв, главного в нем, присутствия хозяина, больше не было. Опустив голову, пес заторопился к воротам и стал медленно и тщательно исследовать землю вокруг. Взошло солнце, и он, все еще стараясь понять случившееся, окончательно измучился. Хозяин бесследно исчез, и старый пес от поселившегося в его сердце недоумения еле доковылял до крыльца, взобрался на него и, потоптавшись, лег, устроив тяжелую голову между лапами.
Время остановилось, солнце, казалась, неподвижно висит над головой уже многие сутки. Денис не помнил, как выбрался из глубокой каменной расщелины, он теперь даже не думал об исчезнувшем у него на глазах озере, не вспоминал и старую издохшую рыбу, вернее, боялся о ней думать, опасаясь окончательно сойти с ума от собственного бессилия объяснить случившееся; он шел теперь в каком-то горячем тумане, даже плохо различая деревья вокруг. Был момент, когда от далекого тяжкого взрыва у него вывернулась из-под ног земля; с трудом удержавшись на ногах, он постоял, отдыхая, теперь уже и не пытаясь что-либо понять, и побрел дальше, почти на ощупь, вслепую обходя валежины и кусты. И, однако, он постепенно приближался именно к кордону, словно кто-то невидимый направлял, поддерживал и оберегал его – зов родного дома жил в нем сильнее всего остального; ему было необходимо дойти, и тогда все плохое отступит, время потечет извечным своим ходом, солнце станет низиться, придет ночь и принесет прохладу – держался он и жил одним внутренним чувством конца пути; он видел почему-то перед собой дверь, ведущую с крыльца в просторные сени, разделяющие большой дом на кордоне на две половины – зимнюю и летнюю; ему теперь все чаще казалось, что эта тяжелая, связанная из трех широких дубовых досок дверь уже близко, уже совсем перед ним, и он последним усилием протягивал руку, намереваясь толкнуть ее и войти, но рука его пропадала в пустоте, и тогда он вновь делал шаг, второй, третий… Затем стали происходить и совсем непонятные вещи; кордон находился рядом, он это чувствовал безошибочно, но лес теперь неузнаваемо переменился; Денис совершенно ничего не мог припомнить. Деревья казались другими, росли как-то иначе, даже знакомые низины, ручьи и взлобки исчезли, земля пугающе выровнялась. Среди деревьев замелькали смутные тени; присмотревшись, он окончательно озадачился, из глубины леса поспешно, не сторожась, двигались лоси, семьи кабанов; бесшумно промелькнула пара воронов, с дерева на дерево, и все в одном направлении, перелетали сороки, сойки, сизоворонки; мелкой живности Денис не замечал. Он решил не оглядываться по сторонам; всякая несуразица, звери, бредущие по лесу люди просто мерещились от слабости, и, если он хотел все-таки добраться до места, он не должен обращать на это внимания. Чушь, бред, сказал он себе упрямо, просто от потери крови он уже в каком-то ином измерении…