Отречение
Шрифт:
Он приказал себе идти не торопясь и, пережидая приступы слабости, останавливался и отдыхал. Теперь его мучила предстоящая встреча с дедом: чувство вины росло, и это помогало ему идти. Еще ближе к кордону он вспомнил о мотоцикле; на нем часа за два, не торопясь, можно добраться до города, до больницы, хотя теперь разорванное плечо его мало тревожило – еще больше вздувшись, оно почти онемело. Солнце по-прежнему светило ярко и сильно и стояло в середине неба, правда, появились редкие и высокие облака. И лес стоял безмолвно, птиц не слышалось, хотя он по-прежному то и дело замечал какие-то проносящиеся мимо тени, и только однажды что-то с судорожным трепетом свалилось прямо к его ногам. Он остановился, приглядываясь, и узнал сизоворона, ударившегося, очевидно, в полете о ветви дерева и теперь тяжко поводившего крыльями и головкой, с поврежденным, кровоточащим глазом. По-прежнему не в силах что-либо понять, Денис с трудом выпрямился, поднял голову. Стайка дроздов беспорядочно металась в ветвях старого дуба – пытаясь лететь, птицы натыкались
Пересиливая желание лечь и обо всем забыть, он побрел дальше, и вскоре увидел пасущуюся корову, рядом с ней теленка, и узнал их, тут же пощипывала траву крупная пегая кобыла Машка, еще до его ухода в армию сменившая состарившегося и обезножевшего Серого. Кобыла мерно обмахивала бока и спину длинным хвостом; заметив вышедшего из леса Дениса, она настороженно подняла голову, посмотрела и тихонько заржала. А он, все так же замедленно передвигаясь, придерживаясь здоровой рукой за изгородь, в удобном месте перебрался через нее и вышел к дому со двора.
Заставляя себя держаться прямо, он оторвался от стены, шагнул за угол дома, и вот тут природа тягостных, неясных до сих пор звуков, озадачивших его еще раньше, прояснилась; с крыльца, не переставая выть, сполз Дик и, усевшись, даже не усевшись, а как-то полуприпав к стертой широкой дубовой ступеньке, по-волчьи задрав голову, вновь завыл, и ошарашенный Денис застыл на месте. Дойдя до особо щемящей, непереносимой ноты, Дик оборвал и неловко словно парализованный, с виноватыми слезящимися глазами пополз к Денису. И тот, уже все окончательно поняв, мучительно повел головой вслед за понесшимся куда-то небом, вершинами леса; волосы у него на голове тронула легкая изморозь – оберегая разодранное плечо, он, помогая себе здоровой рукой, опустился на колени, затем завалился на бок. В глазах постепенно прояснялось, и он увидел острую морду Дика и его плачущие темные, непроницаемые глаза. И даже крупные собачьи слезы уже не могли потрясти Дениса сильнее; ему необходимо было встать и войти в дом, в зияющий черный провал открытый двери. Едва он подумал об этом, тяжесть во всем теле, словно налитым свинцом, усилилась, ему показалось, что он не выдержит, исчезнет в этой тьме, застилавшей ему голову, но он был молод и, пережидая, крепче, плотнее прижимался к земле всем телом, животом, грудью, головой.
– Ничего, Дик, ничего, – пробормотал он, с трудом различая в расползавшемся тумане собачьи глаза; немного прояснилось, и он, заставив себя подняться, стиснув зубы и пошатываясь, побрел к высокому крыльцу. Он должен был выполнить трудный мужской долг – перешагнуть порог опустевшего дома. Кровь сильно стучала в ушах. Напившись в сенях воды, он медленно осмотрел все углы – деда нигде не было. С улицы послышались голоса, и он, пошатываясь, опять выбрался на крыльцо. Ему показалось, что людей собралось довольно много, но различал он их смутно; что-то тревожно спрашивая, дядька Егор из Густищ помог ему опуститься на лавку, стал осматривать плечо и распоряжаться. «Зверь порвал, – доносилось до Дениса словно из какого-то вязкого, горячего тумана – В больницу надо… срочно… Вот тебе и Феклуша… налопотала… Где же сам-то старик?»
Голоса отдалялись, затухали, но Денис чувствовал заботливые и бережные руки; к нему еще прорвались какие-то жалобные, скулящие звуки, затем сверху вновь нависло широкое, доброе, страдающее лицо дядьки Егора. Людей на кордоне становилось все больше, Денис узнал тетку Валентину, деда Фому, то и дело вытиравшего мокрые глаза, неожиданно увидел и лесничего Воскобойникова, спешившего к крыльцу, и тут же, окончательно озадачивая, послышался гул тяжелых бронетранспортеров. Вначале ему показалось, что он бредит, знакомые и незнакомые лица путались, плыли, и он постарался из всего мельтешения выделить и удерживать перед собой лицо лесничего. К самый воротам кордона подкатили два бронетранспортера, появилось и несколько санитарных машин. Солдаты в респираторах, в защитных очках и в каких-то блестящих длинных и широких накидках стали цепью окружать кордон. К Денису пробрался Дик и сел рядом, положив ему голову на колени.
– Здравствуй, солдат, видишь как, – с мелькнувшим в глазах страданием, словно жалуясь, тихо уронил лесничий, пожалуй, единственный из собравшихся здесь знавший меру случившегося. – А я тебя ждал, деда подменить. Старик куда-то пропал, не вижу…
– Скорее, скорее, – торопливо зашептал Денис, опасаясь упустить главное. – Птицы… в лесу… птицы слепые… Игнат Назарович… совсем слепые…
Он не услышал ответа, хотя еще видел беззвучно шевелящиеся губы лесничего; почти сразу же его лицо отодвинулось и растаяло. Пощупав пульс, Воскобойников стал звать врача; его крик подхватил кто-то еще; кинулся к солдатам Егор Дерюгин, хотя к нему навстречу слаженно по-военному уже бежали санитары с носилками. И тут лесничий заметил среди густищинцев незнакомую фигуру в летнем парусиновом костюме, чем-то неуловимо отличавшуюся от остальных; едва привлекший его внимание человек повернулся, лесничий рванулся к нему, но тотчас был остаповлен предостерегающим жестом, понятным любому; человек в парусиновом костюме отстраняюще выставил ладонь, просил не подходить к нему и не узнавать его, но затем, все так же молчаливо озираясь, отозвал
– Прошу вас, ничему не удивляйтесь и ничего не спрашивайте… Мне нужен хозяин кордона…
– Не знаю, ничего не знаю, след заглох, сам ищу, – быстро сказал лесничий. – Правнука у него медведь помял, Иван Христофорович… Вы-то сами…
– Мрачные времена, страшные времена, – быстро оборвал Обухов, сторожко кося по сторонам, затем, прищурившись на лесничего, читая и подтверждая его скачущие мысли, добавил: – Да, да, Зежский кряж, я там должен быть… Мой ад, моя вина тоже… выход отыскать можно только там.
– Опомнитесь, Иван Христофарович, я солдат крикну…
– Вы не станете этого делать! Я – русский ученый и останусь им до конца… Вас зовут, идите! – внезапно повысил он голос, и лесничий, невольно подчиняясь, оглянулся, увидел исчезавшие в чреве одной из санитарных машин носилки с Денисом и окончательно растерялся. «Да не может быть, – говорил он потом, отыскивая взглядом человека в парусиновом костюме и нигде не видя его. – Померещилось… Академик Обухов? Откуда? Петр Тихонович писал о его высылке куда-то за Астрахань… Чушь, чушь, конечно, померещилось в такой кутерьме.
Рассыпавшись в частую цепь, солдаты, сжимая кольцо, теснили людей к автофургонам. От убивающего бессилия удержать рушившееся привычное и здоровое равновесие мира лесничий, ненавидя сейчас себя за бессилие, с горящим в мозгу шепотом: «Птицы слепые… совсем слепые…» – вернулся к крыльцу, опустился на ступеньку рядом с Диком и отупело, уже совершенно ничего не чувствуя и не жалея, стал наблюдать за смутно мельтешившими по всему кордону людьми, они уже почти совсем не различались, и, начиная понимать, лесничий стал ощупывать ступеньки крыльца, голову Дика, свои ноги. Он больше ничего не видел, а только шум, крики, грохот двигателей усилился – и тогда он, подняв отяжелевшие руки, крепко зажал уши, окончательно отделяя себя от взбесившегося мира.
СТРАСТИ ПО ПЕТРУ
Мера за меру и око за око, говорит древняя языческая мудрость, и далеко ли ушел от нее двадцатый, перенасыщенный ядом просвещения век?
Мысли Пети вялые, мутные; он старается как-нибудь забыться, забраться за тридевять земель, но ничего не получается. Зачем ему целое человечество и затхлая, деградирующая цивилизация? И самого себя тоже нечего жалеть, думает он, так вышло.
В тюремную больничную палату (часть приземистого двухэтажного барака из цементных блоков) на тридцать коек откуда-то проникал слабый свет, отдающий красноватой мглой, рассеянный как бы и в самом мозгу и проникающий пространство вокруг тупой, постоянной болью. Петя уже словно заранее и давно знал такое чувство и состояние; больше того, он знал, что за этим стоит даже нечто большее, о чем нельзя и нехорошо прямо думать. Это было ощущение своего перехода в иную, неизвестную жизнь – в окончательную смерть он все-таки тайно не верил. Теоретически он знал (не раз сам сталкивался со смертью людей и с их похоронами), что смерть придет и что она необходима для равновесия самой жизни, и вот только в свою личную смерть он тайно не верил, он ведь еще далеко не изжил себя, он это твердо чувствовал и знал и теперь в глубине души надеялся на случайность, все повернувшую бы в обратную сторону. И началось несерьезно, разгоряченный напился из ледяного таежного ключа после трудной работы. Крепкая попалась скала, гранитный монолит, взорвать ее почему-то было нельзя – предстояло лишь вручную проложить двухметровой глубины траншею. Со звоном крошились сверхпрочного закала кайлы, осколки гранита секли лицо, руки, простригали даже грубейший казенный брезент, штаны из него до гнойных язв натирали в паху, в поясе, для мягкости, для обретения уважительного отношения к человеческому телу их время от времени нещадно колотила каким-нибудь поленом, палкой, иногда если хватало сил, топтали и терли ногами. Мягкости казенная одежда не обретала, во всем была виновата пуцелановая пыль на камнедробилках; выжигаемый затем из этого сырья цемент шел все дальше и дальше на север и восток для строительства тысяч и тысяч новых предприятий и производств, трудовых лагерей, заводов, газовых, нефтяных комплексов, всевозможных шахт и карьеров, приисков, серебряных, урановых и молибденовых рудников – в них самого здорового человека хватало лишь на полгода, а то и меньше; только теперь Петя осознал всю толщу, весь искореженный фундамент, поддерживающий совершенно изъеденное изнутри раковой опухолью насилия и принуждения тело государства; безжалостно сожрав и переварив собственное крестьянство, развратив целые поколения химерическими надеждами, призывами к обещаниям, оно могло теперь лишь поддерживать свое существование почти бесплатным, бесправным и непроизводительным трудом, и Петя хотел бы только одного: еще застать начало развала этой фантастической экономики, фактически положившей в свою основу древнеегипетский опыт в худшем его варианте, даже древние египтяне старались как можно дольше не пожирать собственных внутренностей, и теперь Петя, вспоминая многие мысли и суждения Обухова, был убежден в исторической неправомерности случившегося; в русскую цивилизацию проник и разрушил ее, уродливо перестраивая саму генетическую основу, какой-то инородный, злокачественный вирус, и даже огромный народ так и не смог с ним справиться, не смог пока выработать противоядия или хотя бы активных методов борьбы. И хорошо, если бы он сейчас ошибался в своих выводах, хотя что толку думать об этом? Он ведь никогда не узнает результата, да разве в этом суть?