Отречение
Шрифт:
– Здравствуй, Денис, здравствуй, – ответила Ксения, стараясь говорить спокойно и ласково и не замечать холодности и даже неприязни со стороны сына. – Ты меня прости, Денис, но я не могла иначе, мне необходимо увидеть тебя и поговорить. Мы можем куда-нибудь выйти, прогуляться… посидеть где нибудь вдвоем?
– Недалеко сквер есть, – ответил он, все с теми же холодными, напряженными глазами. – Там сейчас никого… только если в Москву будете уговаривать…
– Нет, нет, Денис, – испугалась она и невольно сильнее прижалась к подоконнику. – Нам надо поговорить, очень серьезно поговорить, и я прошу тебя… от этого зависит, может быть, вся моя жизнь…
– Вся ваша жизнь? – переспросил он, по-прежнему стараясь осознать и почувствовать, что перед ним стоит его родная мать и что с ней нужно разговаривать и вести себя как-то иначе, чем с другими, и в то же время совершенно не чувствуя никакого волнения, и только лишь болезненное любопытство заставляло его изредка вскидывать глаза и смотреть матери в лицо.
– Да, вся моя жизнь, – повторила Ксения дрогнувшим голосом, стараясь, расположить сына к себе и даже заискивая перед ним. – Ты уже большой мальчик, ты поймешь…
В этот момент мимо раскрытого окна на третьем этаже школы, спиной к которому стояла Ксения, истошно крича, прометнулось несколько грачей; они мелькнули и пропали, но
– Значит, у нас ничего не выйдет, так я поняла, Денис? – спросила она, и он как бы впервые за все время их встречи услышал ее голос и до него дошел смысл ее слов.
– Нет, не получится, – сказал он просто. – Я знаю, вам трудно… Я никуда не поеду.
– Я говорила, Денис, о Париже, – сказала она. – Я не могу примириться с мыслью о том, что ты столько теряешь…
– Что я там забыл, в Париже, – удивился он, и в его отливающих сейчас стальной синью глазах мелькнула легкая насмешка. – Мне с дедом хорошо. Вы это не можете понять.
Ксения не выдержала, приткнула его голову к своему плечу, поцеловала в спутанные густые вихры и, не желая окончательно разрыдаться, быстро, не оглядываясь, пошла прочь, и лишь издали, когда он уже не мог видеть ее глаз, оглянулась, помахала рукой. Он не ответил; теперь в груди у него шевельнулась по-настоящему тяжелая, задавленная обида, он рванулся за угол, чтобы больше ничего не видеть, перемахнул какой-то невысокий забор и, забившись в молодые заросли бузины, долго сидел с горячими глазами, до крови кусая губы, а поздно вечером, когда над лесом уже густо высыпали крупные, чистые звезды, добравшись до кордона и пристроившись возле лесника, сразу почувствовавшего что-то неладное в парнишке, отмалчивался на все расспросы и только слушал о предстоявшем завтра дне поминовения; родной и привычный голос деда успокаивал, лесник обстоятельно рассказывал, что и пирог уже готов, и яйца сварены, и две четверти старой медовухи уже покоятся в бричке, для большей сохранности заботливо обложенные сеном, – и Денис начал отходить. Убаюкивающее тепло дома, со веема его звуками и запахами, охватывало, подступало со всех сторон; перед тем как отправиться спать, он спросил деда, можно ли вообще человеку быть без матери на белом свете, и лесник, ничего не ответив, лишь хлопнул парнишку по плечу и засмеялся; в ответ вначале неохотно, а затем и от всей души расхохотался и Денис. И на другой день, где-то ближе к полудню, они подъехали к густищинскому погосту – обширному песчаному косогору в старых ракитах и тополях. Народу на погост съехалось и сошлось уже порядочно; на обочине стояло несколько легковых автомашин, рядом с ними торчали мотоциклы с колясками и без колясок, было и десятка два подвод; густищинцы съезжались отовсюду: из Зежска, из ближних и дальних окрестных сел и соседних районов, две машины были даже с холмскими номерами.
Пристроив Серого в ряд с остальными лошадьми, на конской стороне, Захар, одетый во все новое, в начищенных еще с вечера кожаных мягких сапогах, сшитых по заказу, ослабил чересседельник, бросил коню охапку душистого лесного клевера; Серый покосился темным блестящим глазом и, тихонько заржав, потянулся мягкими губами к сену. Лесник кивнул правнуку, который привычно по-хозяйски помогал привести в порядок сбрую на коне, поправил шлею, сунул кнут на днище дрожек под сено, подальше от чужих глаз. И какое-то странное, непривычное, давно не испытываемое чувство открытия охватило Захара, и он не смог бы его объяснить; просто на какое-то время ему показалось, что самого его больше нет и глядит он откуда-то издалека и видит не своего подросшего правнука в сшитых на заказ сапожках, с копешкой русых волос, а свое близкое завершение… И старый лесник, чувствуя, как подступает к сердцу тихое успокоение, огляделся; он был еще зорок глазами, и знакомый простор полей, разлив лугов, начинавшихся сразу за песчаным косогором, и неширокий синеющий проблеск речки Густь, петлявшей среди майского разнотравья и уже начинавшей входить после весеннего сполоха в берега, и дальше – стеной встающие на горизонте леса, крыши Густищ, вытянувшиеся неровной линией с другой стороны, высокое, майское небо с редкими сверкающими облаками – все вокруг показалось ему тоже в чем-то другим, переменившимся. Над Густищами выросла вторая водонапорная башня, чуть в стороне поднялись коробки откормочного свинокомплекса, между погостом и Густищами поля прострочила бетонная автострада на Москву, прозванная в народе Хрущевкой в память об эпохе, когда была сработана эта дорога; перемены, конечно, были, но не они сейчас раздражали душу; просто, как всегда в этот день, начинал подступать особый настрой, просыпалась и поднималась с неведомого дна какая-то голодная тоска, неосознанное желание наконец-то понять главное в жизни и успокоиться. Народ прибывал; подъехала шумная компания Алдониных, внуков Фомы Куделина, судя по их громким, несдержанным голосам, бывших уже с утра навеселе; затем потянулись смиренной чередой старухи из Густищ, глухо повязанные к случаю темными платками, все, считай, ровесницы Захара; каждая из них несла кто кошелку, кто узелок, кто щегольскую сумку с застежками на молниях, с ними вместе с толстой суковатой палкой пришел и Фома и, подслеповато помаргивая, огляделся, тотчас приметил и своих внуков, и Захара, издали помахал ему рукой; пока не было совершено главное, лесник не захотел отвлекаться и, сделав вид, что не заметил ни самого Фомы, ни старух, взял из брички кошелку с пирогом и яйцами, четверть медовухи и направился на погост, по-прежнему стараясь ни с кем не останавливаться и не разговаривать, лишь коротко кивая встречным в ответ; Денис пошел за ним следом. По всему погосту тихо двигались люди; одни поправляли могилы, просевшие за зиму и весну, другие чинили и красили ограды, третьи просто сидели на скамеечках у могил своих близких молча, с отстраненными, тихими лицами, некоторые, собравшись по нескольку человек, разговаривали; иногда откуда-то из-за погоста доносились и более громкие молодые, веселые голоса, но они были чем-то инородным и не мешали происходящему на старом густищинском погосте приобщению живых к древнему таинству поминовения. Захар, а вслед за ним и Денис прошли в тот угол погоста, где на небольшом клочке земли, обнесенном стараниями Егора кованой железной оградой, покоились ушедшие из рода Дерюгиных и густо стояли дубовые и железные кресты; невысокие цементные пирамидки, сделанные с добавкой гранитной крошки, слегка отшлифованные, вошедшие в моду в последние два-три года, теснили друг друга на самом видном месте, недалеко от входа. Захар придирчиво окинул взглядом ограду; и столбики, и железная вязь, выкрашенная в темный, спокойный тон, нигде не похилились, стояли ровно. Свежая, уже порядочно отросшая трава зеленела вокруг могил и крестов; отворив дверцу, стараясь ступать помягче, Захар вошел в ограду. На могиле Ефросиньи земля в одном из углов, в головах, слегка просела, и Захар, взяв лопату, тут же подправил могилу. Карточка покойной на фарфоре, вделанная в самую сердцевину креста, сильно поблекла, но черты лица хорошо различались; Захар протер гладкую поверхность фотографии рукавом пиджака и долго, с какой-то полнившейся в душе тишиной всматривался в знакомое лицо, узнавая и не узнавая его. Денис, успевший все обойти и осмотреть в семейной ограде, устроился на низенькой скамеечке и стал раскладывать на столике, приваренном к ограде, постелив предварительно небольшую скатерку, привезенные запасы, пирог, яйца, поставил стаканы, затем водрузил на стол бутыль с медовухой. Отломив кусок пирога, Денисо хотел пойти побродить по погосту, посмотреть, что делает народ, но взглянул на деда и остался; он вспомнил, что в прошлую весну дед указал ему на тесный Зеленый прогал между могилами Ефросиньи и своей матери, бабки Авдотьи, и сказал, что здесь его место, мол, давно облюбовал, и вот сейчас дед опять тихо, с преобразившимся, разгладившимся лицом, не отрываясь смотрел именно на этот узенький зеленый прогальчик между двумя невысокими продолговатыми холмиками, увенчанными крестами. Забыв о пироге, с проваливающимся куда-то сердцем Денис подошел к деду и дернул его за руку; лесник очнулся, глянул, все понял, и его ладонь опустилась на голову парнишки.
– Иди, иди погуляй, вон народу-то сколько понаехало, – легонько подтолкнул он Дениса. – Иди, я тут, пока наших никого нет, посижу.
По-прежнему медля, раза два нерешительно оглянувшись, правнук ушел, и лесник проводил его взглядом, просветлевшим, как бы промытым каким-то целительным душевным иастоем; перед ним вдруг высветилась немереная, пугающая своей неоглядностью и безграничностью даль, и не осталось тесного погоста на песчаном косогоре, окруженном вековыми, дуплистыми ракитами. Он увидел своих мать и отца, которого почти не знал и потому никогда раньше не мог вспомнить, – и не дряхлых, немощных, а молодых, в силе; и дальше увидел деда, умершего через три года после рождения внука, но Захар сразу же безошибочно его признал, дед был громадного роста, в косую сажень, и рядом с ним, и еще дальше за ним виднелись, проступали из сверкающей дали новые и новые лица, и Захар, всматриваясь, тотчас их узнавал и определял, кто они есть ему по родству… И он подумал, что это не к добру, нет, не к добру, повторил он, не чувствуя, однако, ни страха, ни удивления; просто пришла пора и ему посреди бела дня увидеть свой корень, свой род… И тут он, подняв голову и отыскав взглядом лохматую белесую голову Дениса, мелькавшую вдали, среди народа, одобрительно кивнул; горизонты сдвинулись и замкнулись; он услышал настойчивый, по-майски неровный посвист ветра в ракитах и, чувствуя слабость, опустился на скамейку. В мире не было ни начала, ни конца, и Захар, переждав немного, вновь принялся наводить порядок в ограде, подмел дорожку, выдернул угнездившийся возле могилы матери куст репейника, изрубил его жилистые, цепкие корни, вывернув их лопатой.
Неизвестно когда в Густищах повелась на погосте рядом с могилами отцов и матерей, дедов и прадедов увековечивать и пропавших в последнюю войну, и тех, на кого пришла похоронка, и тех, кто вообще сгинул без вести, затерялся на немереных дорогах войны и послевоенного лихолетья. Ставили те же простые цементные пирамидки с выдавленными в них еще при изготовлении по сырому материалу именами и с гнездами для карточек, если они у кого сохранились, и в некоторых оградах их насчитывалось до пяти и больше; а в самом дальнем конце погоста, где издавна хоронили Антиповых (это была одна из самых древних и плодовитых густищинских фамилий, из поколения в поколение производившая на белый свет одних только мужиков, невысоких ростом, злобноватых и стяжливых), тесным рядком стояло целых девятнадцать таких молчаливых и жутковатых своей многочисленностью свидетельств с полуисчезнувшими от дождей, метелей и ветров именами – все мужское поголовье Антиповых сгинуло на войне, пятеро же остававшихся после оккупации ребятишек подорвались в один раз, собравшись в тесный кружок возле мины в собственном огороде, и пирамидки сгинувшему роду Антиповых, как взрослым, так и малым, покупали и ставили всем селом – оставшейся в живых старухе Наталье Антиповой сделать это было не под силу.
И в семейной ограде Дерюгиных стояли две такие пирамидки, одна – старшему, Ивану Захаровичу Дерюгину, вторая – младшему, Николаю; оба они расположились рядком, и Захар долго стоял перед ними, тяжело опершись на лопату; он никак не мог вспомнить облик своего старшего, представлялось что-то смутное, туманное, совсем детское; и карточки от него не осталось. Захар помнил, что младший, Николай, в чем-то походил на старшего брата; Захар сдвинул сумрачные брови, заставляя себя вспомнить и про себя недоумевая, какая же нескончаемая жизнь взбороздилась за плечами: и двух сыновей давно нет, и внуки попереженились и о нем забыли, и правнуки подтягиваются в свой черед; Денис и тот, гляди, скоро заженихается. И едва он подумал о Денисе, тотчас все у него в душе связалось и определилось; он вспомнил своего старшего Ивана, пропавшего где-то за тридевять земель, до того ясно, что стало жутко, и сердце вновь засаднило; Денис-то был вылитый Иван, такой же крутой, высокий лоб, те же с рыжинкой золотистые глаза, те же пухлые губы и слегка прижатые большие уши; и самое главное, по характеру такой же: все внутри, и если сам не захочет, не пробьешься никакой силой…
И тогда старый лесник размяк слегка, чувствуя силу и вечность своей природы; ну ничего, ничего, говорил он себе, вновь и вновь окидывая глазами кресты и надгробия в дерюгинской родовой ограде, ничего, один уходит, а другой тут же тебе рядом и поднимается… Одного сразу с ног сшибает, другой кувыркается да кувыркается, и никакая его холера не берет, глядишь, огонек и засветится в глуши, что то оно и прибавится… Вот и Денис больно уж нутряной растет, из него путное что, поди, и завяжется, крепкий мужик подымется… Тут и баб рядом нет, некому кудахтать, один-другой такой подымется, разорение земли как-нибудь приглохнет, поворот в хозяйскую сторону полегоньку и получится…