Отрицательная Жизель (сборник)
Шрифт:
— Никакая не тайна. — Мила покраснела. — Просто я болела. У меня было… У меня болела голова.
— А-а-а, болела голова! Это очень, очень серьезная болезнь… — хотела продолжить свою игру Марина, но тут скрипнула дверь, и появилась тетя Степа со щеткой.
— Сидите? А я, Женя, к тебе. Вот дело какое. Ляксевна апельцины привезла и вон что удумала. Я, говорит, сейчас на углу стану торговать — на ящиках. Апельцинов, мол, много, поторгую часика два, а завтра буду давать в буфете. Разве это дело, Женя, скажи? Ведь праздник скоро. Кила по два, по три брали бы свои. А она чужим распродаст половину.
Я встала. Конечно, тетя Степа права — надо вмешаться. Неохота очень. Буфетчица Клавдия Алексеевна языкастая баба, сейчас начнет кричать. Но что делать? Надо. И я иду.
— Женьк, принеси апельсинчика! — Марина смотрит на меня умильно, сложив губы трубочкой. — Очень хочется.
Я смотрю на нее — красоты, как у Валюши, нет. Но обаяния…
Иду в буфет не торопясь и представляю: тетя Степа держит сейчас перед девчонками речь на любимую тему — о преимуществах должности буфетчицы перед должностью уборщицы. Оглянулась, а Степанида Ефремовна идет за мной. «Ты, — говорит, — Женя, может, уговоришь ее нам сейчас попродавать, так я бы купила ребятам». А за ней уже летит Марина и на бегу кричит: «Умираю, хочу апельсишку! Ты ведь из принципа не попросишь, а я всех обгоню и выпрошу!» И правда, когда я входила в буфет, Марина уже возвращалась, подбрасывая, как мячик, большой огненный апельсин.
Пока я уговаривала Клавдию Алексеевну, прошло минут десять. Уговорила! На лестнице встречаю Валюшу. «Вы, — говорит, — все разбежались, и я пошла к Вале посмотреть, как они там в КБ рисуют для газеты». Возвращаемся, в комнате одна Мила, но тут же вбегает Марина, веселая, пахнущая апельсином, и мы садимся кончать маки.
Все уже устали, молчали, одна Марина болтала без умолку. Рассказала — в который раз! — как муж в припадке ревности чуть не убил ее из трофейного браунинга. Стрелял два раза — первый промахнулся, а вторая пуля попала в медальон на ее груди, отскочила и контузила его в плечо.
Мне показалось, что у нее изменилась в этом рассказе какая-то деталь, но я не смогла вспомнить, какая именно.
Мила слушала этот рассказ впервые. Вдруг она засмеялась. Никогда я не видела даже, чтобы она улыбалась. А тут рассмеялась коротко, и что-то насмешливое, озорное мелькнуло в ее лице и тотчас пропало.
Марина удивленно подняла брови:
— Что — смешно? Вот постояла бы минуту под дулом, когда в тебя целятся, не смеялась бы!
Но Мила ничего не ответила, только взглянула быстро на Марину, как бы оценивая, а стоит ли вообще в нее стрелять.
К восьми часам цветы были готовы, и мы разошлись.
А в девять мне позвонила Валюша. У нее пропали из сумки сто пятьдесят рублей, которые отец дал ей на пальто. Сегодня после работы она собиралась съездить в магазин.
Я долго растерянно молчала, прежде чем спросить, когда она заметила, что денег нет.
— Как только в троллейбусе взяла билет, села, открыла среднее отделение в сумке, а там пусто. Как быть, Женя? Папе я сказать не могу. Тебе звоню из автомата, не из дома. Как я жалею теперь, что осталась делать цветы…
Я молчала — что я могла сказать? Я тоже не знала, как быть.
На другой день, когда я рассказала об очередной
У этого парня не было бровей и ресниц, вернее, они были такие светлые, что даже не видно. «Семенов», — представился он и первый протянул мне руку. «Горностаева», — ответила я в тон и прямо посмотрела в его глаза: они были почти желтого цвета, и взгляд какой-то пронзительный. Я смутилась.
Семенов хотел выслушать все о происшествии и о сотрудниках отдела — по возможности без личных оценок. Я постаралась кратко, по-деловому обрисовать положение. Он слушал очень внимательно. Мне показалось, что он совсем не моргает.
— Помочь вам мы не сможем, — сказал Семенов. — Только вы сами можете выявить, кто производит кражи. Путем личного наблюдения. А затем желательно застать на месте. И обеспечьте свидетелей. Тогда — порядок. А мы в таких происшествиях не имеем точки приложения сил: наблюдения с нашей стороны невозможны, собака не имеет поля деятельности.
— Хорошо… — растерялась я, — ну а можем ли мы, например, устроить обыск?
— Обыск общий — не имеете права. Подозреваемое лицо можете обыскать. Желательно сразу после кражи. И конечно, при условии наличия свидетелей.
Семенов попрощался со мной дружески и попросил «телефончик на всякий случай». Я дала, не очень представляя, в каком случае может он понадобиться. Впрочем, я была растеряна. Даже не сразу спросила, как его разыскать, если все-таки он нам будет нужен.
На следующий день не только наш отдел, но и весь институт говорил, что Женя Горностаева целый час беседовала с сотрудником МВД и договорилась о плане мероприятий, который пока, естественно, хранится в тайне.
Разговоры о моей встрече с детективом придавали делу какой-то юмористический колорит. Естественнее было подавленное настроение, которое ощущалось в отделе. Только Валька и Марина прохаживались насчет моих «тайных встреч с приятным блондином». Но, увидев, что это не котируется, потрепались и замолкли.
Как это противно — кого-нибудь подозревать. Это неприятно уж по одному тому, что, если можешь подозревать ты, значит, могут подозревать и тебя. А представьте несколько человек, связанных общим делом и подозревающих друг друга. Мерзость!
Семенов меня спросил: «Подозреваете ли кого-нибудь?» Он имел в виду не меня лично, а нас, всех сотрудников. Высказывал ли кто из нас какие-либо соображения — кто может воровать? Я ответила: «Нет у нас никаких соображений и никаких подозрений». Софья Васильевна спрашивала более осторожно: «Женя, а вы что-нибудь об этом думаете?» Я ей ответила: «Стараюсь не думать».
Но от самой себя скрываться не станешь. Конечно, я думала и, конечно, подозревала. Даже имя называла — вот как. И вспоминала, как все случалось. Сходилось всегда на одном человеке. Именно эта личность оказывалась каждый раз наедине с очередной сумкой. Впрочем, можно было и не входить в подробности, а просто подумать: до какого времени не было краж и когда они начались. И опять сходилось на том же лице. Думать об этом было очень противно, а говорить — просто невозможно. Я молчала.