Оттепель
Шрифт:
В трудные минуты Лену поддерживала любовь, с каждым днем она все сильнее и сильнее привязывалась к Коротееву. Ни будни совместной жизни, ни внезапные вспышки гнева, подобные той, которая вчера довела ее до слез, не могли ослабить ее чувство; напротив, печаль, порой овладевавшая ею, когда она думала о невозможности полной душевной близости, придавала любви еще большую остроту.
Казалось, проведя год с Коротеевым, она могла бы по-настоящему его узнать. Конечно, многое ей открылось. Нехотя, скупо, урывками он рассказал ей о своем прошлом, о неудавшейся молодости, о войне, о Наташе, о мечтах, освещавших землянки и блиндажи. Она знала теперь его биографию, знала вкусы,
Большим событием в жизни Лены был приезд отчима Коротеева. Мать Дмитрия Сергеевича рано овдовела и сама вырастила сына. Когда Мите было шестнадцать лет, а ей тридцать восемь, она вторично вышла замуж за сорокалетнего профессора-агронома Леонида Борисовича Вырубина. Мальчик встретил отчима недоверчиво; подружиться они не успели — год спустя Вырубина арестовали. Коротеев редко вспоминал отчима и никогда не спрашивал о нем мать. Два года назад, когда он ездил к матери в Ульяновск, она рассказала, что дело Леонида Борисовича пересматривается, выяснилось, что его оклеветали. А полгода назад мать заболела воспалением легких и умерла. Каротеев ездил ее хоронить и, вернувшись из Ульяновска, сказал Лене: «Мама как раз накануне болезни узнала, что Леонид Борисович реабилитирован. Соседка рассказала, что она достала из сундука маленькое фото, всю ночь просидела, плакала… Лена, если ты не возражаешь, я напишу Леониду Борисовичу, чтобы он приехал к нам, — ведь у него никого больше нет»… Лена воскликнула: «Сейчас же напиши! Почему ты меня спрашиваешь?.. Страшно, что твоя мать не дожила…» Помолчав немного, она вслух подумала: «Семнадцать лет!.. Не могу даже себе представить…»
Лене казалось, что приедет старик, раздавленный судьбой, может быть, озлобленный. Захочет ли он с нами разговаривать? Она хорошо помнит, как открыла дверь, и высокий человек, с чемоданом в одной руке, с пакетом в другой, спросил: «А Дмитрий Сергеевич дома?..» У него было красное, обветренное лицо, на котором выделялись лохматые белые брови. Особенно поразил Лену голос — звонкий, молодой. Когда она взяла пакет, он вскрикнул:
— Осторожно, Елена Борисовна, это я черенки привез! Хочу здесь освоить. Мушмула, шелковица, персик… Я там пробовал в горных условиях — зима ведь суровая, хуже здешней…
Необычайный человек, сразу решила Лена, и чем больше наблюдала она Вырубина, тем сильнее укоренялась в своем мнении. Не менее ее был изумлен Коротеев; в первый же день он сказал Лене: «У меня впечатление, что я по сравнению с ним старик».
Конечно, условия, в которых жил Вырубин, отразились на его здоровье. Как-то он признался: «До сих пор равнодушно не могу глядеть на папиросы. А после инфаркта пришлось бросить…» Однако держался он бодро и вскоре начал работать в сельскохозяйственном техникуме, сел за статью, иногда хмурился: «Отстал я, многое за это время понаделали…»
На второй день после приезда он сказал Коротееву: «Митя, может, у тебя есть фотография матери? Ведь у меня ничего те осталось». Дмитрий Сергеевич принес старое фото — мать держит его на руках. Вырубин не поглядел при всех, а быстро ушел к себе и не выходил из своей комнаты до вечера.
Никогда он не рассказывал о том, что пережил. С трудом Коротеев и Лена узнали, что десять лет он провел на далеком Севере, потом два года прожил, как он сказал, «замечательно», в Ташкенте, потом очутился в глухом горном селении. Задумавшись, он добавил: «Когда пришло извещение, что приговор отменен, читаю и букв не вижу. Семнадцать лет ждал, а в эту минуту растерялся, будто ужасный шум стоял и вдруг абсолютно тихо. Ну, а потом опомнился, начал думать
Первые дни он иногда среди разговора замолкал, погружаясь в свои мысли, переспрашивал удивленно, когда рассказывали, казалось бы, всем известные вещи, часами один ходил по улицам, говорил: «Привыкаю…» И действительно, очень скоро он привык к новой жизни. Однажды пришел веселый, сказал: «Восстановили. Партийный стаж у меня с девятнадцатого. Я тогда еще студентом был — в Тимирязевке»…
Лена с ним быстро подружилась; он расспрашивал ее о школе и, слушая ее рассказы, волновался, как будто узнавал нечто необычайно интересное, говорил: «Ах, молодец!» или: «Вот этого уж никак нельзя допустить…» Своими учениками он был доволен, рассказывал Лене: «Есть, конечно, и вздорные. Я вчера Головину сказал: «Брюки у вас узкие, по последней моде, но вы уж постарайтесь, чтобы идеи были пошире, одной внешностью не возьмете». Есть и карьеристы. Николаевский мне признался, что «месить ногами грязь» он не собирается, обличает вейсманистов, дядюшка у него в министерстве, — словом, решил стать научным работником, и это при абсолютной пустоте в голове. Но сколько таких, Елена Борисовна? Пять, может быть, шесть. Ребята замечательные, интересуются абсолютно всем и не только усваивают — думают, иногда поглубже, чем в книжке».
Лена как-то не вытерпела: «Леонид Борисович, не сердитесь… Может быть, это глупый вопрос… Но вы столько натерпелись. Как же вам удалось все сохранить? Не только интерес к жизни — веру?..» Он улыбнулся: «Не я один, Елена Борисовна. Я встречал немало людей в таком же положении. Редко кто доходил до отчаяния… Скажите, разве можно отречься от всего, чем ты жил? По правде говоря, я даже в самое страшное для меня время надеялся — рано или поздно распутают. Конечно, хотелось дожить. Вот видите — живу второй жизнью…»
Ночью Лена задумалась над словами Вырубина. Митя мне говорил, что не может ко всему относиться, как я, потому что много пережил. Конечно, он пережил куда больше меня. Это, наверно, страшно — потерять друзей, Наташу, да и сам он был три года подряд на волосок от смерти. Но ведь Леониду Борисовичу было еще тяжелее. Почему же он никогда не говорит, как Митя, что я преувеличиваю? Митя не любит говорить о плохом, хотя он замечает плохое чаще, чем я. Наверно, ему от этого особенно больно, и он сердится, когда я спрашиваю… Не знаю, не могу до конца его понять…
Она хотела во что бы то ни стало разгадать те внутренние противоречия, которые порой замечала в словах Дмитрия Сергеевича. Так было и сегодня. Утром она даже не вспомнила про короткий разговор, про свои слезы, но, вернувшись из школы, задумалась. Я была неправа: он пришел усталый, изнервничался, а я вскипела. Но почему он все-таки мне не ответил?.. Он мне рассказывал, как Журавлев стал перед ним оговаривать Соколовского, тогда он прямо сказал, что не верит ни одному слову. Почему же вчера он не вступился?.. Мне кажется, что он в душе не согласен с решением. А я знаю, что он не способен на трусость. Ничего не понимаю!..
Она вдруг вспомнила, как Коротеев выступил на читательской конференции. Я тогда думала, что он говорит это для меня, хочет показать, что герой романа поступил неправильно, что я должна вовремя опомниться. А недавно он мне признался, что и мысли такой у него не было: выступил, потому что попросили, а почему так говорил, сам не знает… Когда я спросила, почему он сказал, что такого вообще не бывает, а сам это чувствовал, он огорчился, решил, что я ему не доверяю. А я ему верю больше, чем себе. Только бывают минуты, когда я перестаю его понимать…