Оттепель
Шрифт:
Только он ушел, как Надежда Егоровна услышала шаги Володи. Он думал, что мать спит, и тихо прошел к себе. Она его окликнула:
— Володя! Письмо от Сони. В шкатулке…
— А ты почему не спишь?
— Савченко приходил. Он как раз перед тобой ушел. Мне Соню жалко.
— Почему? Она пишет, что довольна.
— Я не про это… С Савченко у нее не клеится.
— Почему ты это решила? Он всегда про нее спрашивает.
— Чувствую. Ты бы на него поглядел, совсем голову опустил…
Володя неожиданно засмеялся:
— Ну, если Савченко голову опустил, что же мне делать? — Он спохватился: Ты, мама, не слушай, болтаю глупости… — Он поцеловал Надежду Егоровну. — А за Соню не бойся, она крепко стоит на ногах…
Он подумал: ведь это правда. Соня как отец — у нее принципы. Она выстоит. Не то, что я…
— Знаешь, мама, я сегодня подумал: отца все любили. На кого ни посмотришь — или к нам приходил, или папа о
— Жалко мне ее — ведь никого у нее нет. Упрямая…
— Может быть, ей понравился кто-нибудь в Пензе? Вот она пишет про Суханова…
— В третий раз. «Интересный человек», — а как это понять? Вдруг он женатый? Да и вообще ничего это не значит… Володя, ты ей обязательно напиши, она обижается…
Володя грустно улыбнулся.
— А о чем писать? Никаких событий не произошло — ни у меня, ни вообще… Спокойной ночи, мама!
Он все же заставил себя написать:
«Дорогая Соня!
Мама здорова, твое письмо ее очень приободрило, она долго повторяла, что у тебя хорошее настроение, и от одного этого сразу помолодела на двадцать лет. Она возится с мальчишками отца. Помнишь рыжего Сережу? У него несчастный роман, и он бегает к маме за советами. В общем это хорошо — она меньше думает о своем горе.
У меня лично ничего нового. Сегодня сдал панно, предстоит написать портрет Андреева. Работаю, немного хандрю, немного острю. Читал Диккенса, теперь решил перейти на Стендаля. Беседую иногда с Соколовским, он тщетно пытался меня посвятить в тайны физики. Кстати, я тебе завидую, ты в этом разбираешься. Савченко уверяет, что Соколовский представил потрясающий проект, он мне объяснял, но я в общем ничего не понял — речь идет о какой-то обработке металла в закаленном виде и о других столь же загадочных для меня вещах.
Соня, я о тебе часто думаю. Ты не должна считать, что я плохой брат. Конечно, я тебе иногда говорил глупости, но это от моего очаровательного характера. Пожалуйста, не грусти! Когда у тебя будет скверное настроение, помни, что все может перемениться. Мне один человек сказал, что можно начать новую главу, даже когда кажется, что ничего в жизни не осталось. Наверно, это правда. Я убежден, что ты не унываешь. Ты похожа на отца; когда я думаю о тебе, всегда его вспоминаю.
Соня, сегодня годовщина. Утром я ходил с мамой на кладбище. Мне хочется тебе написать об отце, но словами ничего не скажешь, разве что его все любили, — это необыкновенная вещь. У нас с тобой большая потеря, мы должны крепче друг за друга держаться.
Напиши мне, а я тебе обещаю часто писать про маму. Она говорит, что в письмах ей трудно все рассказать, я ее утешаю, что скоро июль и ты приедешь. А может быть, ты возьмешь отпуск в июне?
Из всего, что ты пишешь про Пензу, меня особенно вдохновила трансформация Журавлева. Не знаю даже, что труднее себе представить — его худым и стройным или скромным и добрым? Во всяком случае, можешь ему поклониться от меня. Кстати, у меня его портрет. Если он еще немного похудеет, пошлю ему в подарок: пусть вспоминает о своем пышном прошлом.
Соня, будь веселая и счастливая! Я тебя крепко обнимаю».
Он больше не думал ни о своих неудачах, ни о Сабурове, ни о том, как жить: ему стало сразу легко, он лег и уснул, чуть улыбаясь.
8
Соколовский теперь казался спокойным, был даже, пожалуй, веселее обычного, не потому, что хотел скрыть свою обиду, а потому, что боролся с собой и боялся поддаться печали.
Когда Савченко сказал ему, что считает решение партбюро несправедливым, Евгений Владимирович ответил: «А вы об этом не думайте. Конечно, могли бы меня не тыкать носом в лужу, я ведь, к сожалению, не щенок. Но в общем виноват я, нельзя в пятьдесят восемь лет вести себя как мальчишка… Я за проект боюсь: занялись мной, а про дело забыли. Скажи они: «Соколовский — старый дурак, ему пора на пенсию, а предложение его дельное», — да я бы их расцеловал! А то получается ерунда. Я им говорил об электроискровой обработке. А они вместо этого занялись моим воспитанием…»
По-прежнему Соколовский страдал бессонницей, и у него было по ночам достаточно времени, чтобы задуматься над происшедшим. Свою раздражительность он приписывал порой неурядице в личной жизни. За неделю до заседания партбюро Вера сказала ему, что лучше им больше не встречаться. Правда, было это не впервые: то она, то он в минуты глубокого отчаяния повторяли, что нужно расстаться, что напрасно они мучают друг друга. А потом, через день или через месяц, наступало примирение и с ним такая радость, что они больше не вспоминали про очередную размолвку.
Они любили друг друга той страстной, ревнивой и печальной любовью, которая, вспыхивая порой, как поздняя гроза, делает ярким и беспокойным вечер жизни. Долго оба прожили
Была еще одна причина нервного состояния, в котором находился Соколовский. Недавно он получил письмо от дочери. Мэри писала, что скоро с мужем приедет в Москву и надеется повидать отца: они записались в бюро туризма, поездка должна состояться в июне. Письмо взволновало Евгения Владимировича. Напрасно он доказывал себе, что нет у него с Мэри ничего общего. Она пишет, что оставила пластические танцы и занимается теперь живописью, признает только абстрактное искусство. Неинтересно это мне, да и не представляется серьезным. О чем я буду с ней разговаривать? Поглядим друг на друга и расстроимся… Что бы, однако, он ни говорил, в глубине души он думал о дочери с тоской и нежностью, старался найти в ее письмах простые человеческие слова, сердился на себя: не может Машенька оказаться чужой! Он одновременно в нетерпении ждал и боялся встречи с дочерью.
Однако не мысли о Мэри, не размолвки с Верой выводили Евгения Владимировича из состояния душевного равновесия. Он слишком был приучен к одиночеству, к жизни без ласки, без ухода, чтобы дать волю своим чувствам. Объяснения его несдержанности следует искать в той душевной лихорадке, которая не отпускала его все последние годы. Он восхищался, видя, как меняются человеческие отношения. Его радовало и то, что на собраниях люди стали говорить громче, живее, и то, что в новые корпуса въехали рабочие, и то, что к Коротееву вернулся отчим. Вспоминая давнюю молодость, гражданскую войну, годы голода и сердечного горения, он говорил Савченко: «Зашагали большими шагами. Слова стали поскромнее, а дела больше»… Но когда теперь что-либо тормозилось, когда выползал Хитров или Сафонов с очередной кляузой или с затверженными тирадами о том, что все в жизни выполнено, даже перевыполнено, когда Брайнин, сам не раз страдавший при Журавлеве от несправедливости, видя грубияна, вора или взяточника, осторожно отвечал, что есть Обухов, дирекция, есть прокурор, не его это дело, Соколовский выходил из себя. Он был слишком нетерпелив и в спокойные минуты сознавал это: хочу всего сразу, а сразу ничего не делается. Строили мы дом в муках, обжить его тоже не просто…
Свое состояние он порой хотел объяснить возрастом: времени нет, чтобы всякий раз прикидывать, мерить. Зимой он часто хворал, скрывал это от Веры. Началось все с обыкновенного гриппа, потом болезнь осложнилась на легкие, а в итоге доктор Горохов мрачно заявил: «Сердце у вас в отвратительном состоянии. Переработались, запустили. Нельзя вам так жить, вы немолодой человек…» Евгений Владимирович внимательно выслушал наставления Горохова, решил их выполнять, но вскоре об этом забыл. Когда он вдруг чувствовал резкую боль в груди и пропадало дыхание, он заставлял себя работать, разговаривать, улыбаться с болезнью он боролся так же, как привык бороться с различными житейскими невзгодами. Хотя порой он сердито думал, что ему осталось мало жить, никогда в душе он не чувствовал себя старым, а слушая Савченко, Левина или Косозубова, усмехался: пожалуйста, перед ними, кажется, вся жизнь, а им тоже не терпится. Значит, дело не в возрасте…
После заседания партбюро он хотел пойти к Вере, но не пошел.
Они давно не виделись, и последняя встреча была мучительной. Вера сказала: «Лучше сразу отрезать. Не выходит у нас… Винтик или пробку можно притереть, сердце — нет…»
Виновником очередной размолвки был художник Пухов, который, конечно, об этом не подозревал. Евгений Владимирович рассказал Вере о недавнем разговоре с Володей. Она возмутилась: «Никогда я не могла понять: почему ты его пускаешь в дом? О Сабурове неправда — я была на выставке. Он так говорит потому, что завидует. Низкий человек!..» Соколовский стал защищать Володю: «Ты его не знаешь. Конечно, противно, что он халтурит, но он первый от этого страдает. Цинизм у него наигранный». Вера рассердилась: «Ты очень требователен к одним, а другим все прощаешь…»