Отвага (сборник)
Шрифт:
Отец прислал мне за это время всего два письма. Писал, что приступил к своей новой работе, что ему приходится много ездить и что он этому рад, поскольку меньше бывает наедине со своими мыслями и воспоминаниями. Читая эти письма, я представлял, как он приходит с работы домой в свою небольшую московскую квартиру и до утра остается один. Никого рядом. Только книги и вещи, которые он привез из Энска, включает проигрыватель, и слушает концерт для фортепиано с оркестром Моцарта, кажется. Двадцать первый, тот самый, который очень любила мама. О чем он думает в те долгие-долгие минуты?..
Если глядеть правде в глаза, то надо сказать, что есть люди, считающие военных и в первую очередь строевых офицеров ограниченными солдафонами, не имеющими никаких интересов, кроме службы, подогреваемых
Книги и музыка… Сколько я помню себя, они постоянно присутствовали в нашем доме. Отец мой, естественно, не всегда был генералом, сменил не одно место службы, но при переездах он мог бросить все, кроме книг и пластинок. Сейчас у нас большая библиотека и очень хороший подбор пластинок. Причем есть книги и пластинки, купленные еще моим дедом задолго до войны, годовые комплекты старых журналов, приложения к довоенному «Огоньку» (именно в этой серии я впервые прочитал Бальзака, Доде, Свифта, Флобера, Мопассана, Золя, Томаса Манна), есть полный (юбилейный) Толстой, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Достоевский… Стоит ли перечислять все? Мать и отец были едины в своих вкусах, старались привить хороший (не модный и не престижный, как частенько бывает теперь) вкус Володе и мне, дед по матери — профессор, преподаватель русской истории в вузе — научил меня любить живопись, среди однополчан отца никогда не было карьеристов, гуляк, явных или скрытых солдафонов — все были люди умные, начитанные, умеющие вести интересный разговор, и, вне всякого сомнения, книги, музыка, любовь к живописи совсем не мешали моему отцу и его товарищам хорошо служить. Пусть они и теперь, думал я, помогут ему. До окончания училища и получения назначения сюда с ним был все-таки я. Теперь он совсем одинок.
Да, я получил от отца два письма. В течение ноября. А Рина… Рина по-прежнему молчала, хотя я и послал ей стандартную открыточку к Октябрьскому празднику и собирался послать к Новому году. Если она и теперь не ответит, то… Что? Я не знал что. Наверно, я никогда-никогда больше не напомню ей о себе, уйду в службу, а когда будет возможность, буду писать грустные пейзажи (лучше акварелью) и гулять в лесу под дождем. Я очень люблю грустные пейзажи и шорох дождя.
Зенитчику-ракетчику нужно знать по своей основной специальности много, нужно хорошо изучить свое оружие и свою боевую технику. Кроме того, никогда нельзя забывать, что он — солдат и обязан уметь ходить в строю, владеть ружейными приемами с автоматом, нести службу суточного наряда, в карауле и быть постоянно готовым к встрече «гостей» — кажется, я уже говорил, что так называют у нас нарушителей воздушного пространства.
Работенки мне хватало, если учесть, что я вел еще и группу политзанятий. Но я не жаловался: когда день заполнен, время идет быстрей, для всяких неприятных размышлений его почти не остается, а усталость к концу дня валит с ног. Подумать же у меня всегда было о чем — и не только, как говорится, в личном плане: мой взвод, чаще других работавший с боевой ракетой, заметно отставал по временным показателям от соседей. Нагорный, по-моему, тайком торжествовал: он был впереди. Чему я искренне радовался, так это тому, что мои ребята, даже самые молодые и малоопытные, практически совершенно перестали боевой ракеты бояться. Мне иногда очень хотелось, чтобы нас побыстрей подняли и я на деле мог бы доказать, что систематическая замена макета ракеты на тренировках ракетой боевой в итоге приводит к повышению эффективности работы расчетов в условиях реального отражения воздушного налета противника (извините, что так казенно, зато, наверно, понятно). Одним словом, если брать в общем и целом, то все у меня пока шло нормально. Не всегда нравилось мне лишь поведение капитана Лялько. Когда на каком-нибудь совещании или разборе занятий речь заходила о некотором отставании моих расчетов, он обязательно брал слово и начинал меня защищать: во-первых, товарищи, надо учитывать то обстоятельство, что расчеты лейтенанта Игнатьева работают на тренировках с боевой ракетой, а во-вторых, лейтенант Игнатьев командир еще молодой, малоопытный, но трудолюбивый, инициативный, и мы будем надеяться, что в самом недалеком будущем…
Один раз я все-таки не выдержал — после разбора очередной тренировки нашего комплекса подошел к нему, строго официально спросил разрешения обратиться и, когда он разрешил, хмуро сказал:
— Товарищ капитан, разрешите побеспокоить вас личной просьбой?
Лялько был удивлен:
— Слушаю вас, Игнатьев.
— Прошу вас, товарищ капитан, ничем не выделять меня среди остальных командиров стартовых взводов и не делать для меня никаких скидок и поблажек.
Я выпалил все это одним духом, чтобы успеть до того, как командир батареи или улыбнется, или разозлится.
— Мне что-то не очень понятно, — улыбнулся он, — каким же образом я вас выделяю и в чем вы видите с моей стороны поблажки?
— В том, что вы всегда подчеркиваете, что мой взвод работает не с учебной, а с боевой ракетой.
— А разве это не так?
— Так.
— Тогда в чем же дело?
— Для настоящего боя, товарищ капитан, не имеет значения, с какой ракетой тренировался расчет.
Лялько вздохнул.
— Это совершенно правильно, Игнатьев: для боя не имеет никакого значения. Учебной ракетой цель сшибать не будешь. Ладно. Хоть и не совсем до конца, но я понял вашу мысль. В будущем постараюсь вести себя подобающим образом.
Зачем он сказал эту последнюю фразу? «Подобающим образом»! В этой фразе было и скрытое раздражение, и сожаление о том, что вся эта история происходит не в другом дивизионе, а в батарее капитана Лялько. Было все до сих пор спокойно, размеренно, а вот явился новый взводный, этакий новатор-реформатор — и…
Мне стыдно сейчас это перечитывать — напрасно я так подумал тогда о капитане Лялько.
За неделю до Нового года, в воскресенье, Гелий рванул в райцентр — начинались зимние каникулы, и за детьми офицеров, жившими там в школе-интернате при вышестоящем штабе, пошел наш автобус. Погода стояла тихая и ясная. Солнце быстренько взошло и так же быстренько село, начались полуполярные сумерки, я сидел в комнате один — у Моложаева по воскресеньям был технический кружок. Подкинул в печку дров и решил воспользоваться одиночеством, чтобы сделать кое-какие записи и написать отцу.
Я старался не писать ему очень серьезных писем, так было и легче мне, и, наверно, веселей ему. Я написал, что у нас стоит полярная ночь, вокруг ходят белые медведи, а вместо уличного освещения — северное сияние… У меня все нормально и никаких затруднений по службе. Товарищами и командирами доволен, от Бориса Ивакина пока ничего не получил. О Рине… О Рине я решил промолчать — шутить на эту тему я не мог, а говорить серьезно, да еще с отцом, у меня не было никаких оснований.
Я не сразу расслышал стук в дверь.
— Да, да! — крикнул я, не оборачиваясь.
Дверь скрипнула, из коридора пахнуло холодком, я обернулся — в дверях стоял живший рядом техник со станции наведения.
— Вам письмецо, сосед, — весело сказал он. — Дневальный по батарее просил передать. И судя по почерку…
Я взял протянутый им конверт — обыкновенный новогодний конверт с Дедом Морозом. Адрес на нем написала Рина!
Наконец техник ушел, а я, не садясь, не распечатал — нетерпеливо разодрал конверт, вытащил открыточку — холодный зимний лес за окном, чуть подсвеченный низким солнцем, а в окно глядит Снегурочка…