Отверженный дух
Шрифт:
Стакан мелко задрожал у самых его губ. Заглянула Фабиенн.
— Поеду к маме. Обещала ей почитать вечерком: лежит там со страшной простудой. Вы бы камин разожгли: сразу поуютнее станет.
— А мы потом разожжем, когда жара спадет. Хотя, скорее всего, поднимемся ко мне: кое-что хочу там показать Бафферу.
Он встал и нетвердым шагом двинулся через холл; я последовал за ним. Мальчика видно нигде не было: Вайолет, должно быть, снова взялась за дело.
По пути Арнольд как бы между делом предложил выпить, и я отказался, заметив про себя, что не следовало бы ему этим увлекаться, тем более в таком состоянии. Впрочем, он меня, кажется, и не услышал.
— Примем по чуть-чуть, —
— Эй, эй, мне хватит! — вино полилось через край. Еще несколько капель окропило пол, когда он протягивал мне бокал трясущейся рукой.
— Э-э, Баффер, раньше тебя до третьей бутылки и слышно-то не было!
— Ну, ты вспомнил. Тем более, с тридцать девятого года я, знаешь, все навыки утратил.
Он рассмеялся и поднял бокал.
— Ну так — за новые навыки; и за добрые старые времена! — сделав несколько тяжелых, судорожных глотков, Арнольд перевел дух.
По лицу его расплылась знакомая, добродушная улыбка.
— Баффер, как здорово! Сколько дней… то есть, сколько лет ждал я этого момента! Как мы, бывало, спорили с тобой, ты только вспомни. Знаешь, когда-то я и с Фабиенн мог вот так просто, по-дружески поговорить. Но… кто-то настроил — ее против меня. Только не говори ничего, — он понизил голос, — я думаю, это Вайолет — ее почерк. Ну да, я все помню, она очень добра к нам… но и, знаешь, коварна! У-у, как коварна! Она подслушивает, — зашептал он лихорадочно, приблизившись ко мне вплотную. — Не возражай, я же знаю — все время стоит за дверями. Пусть даже без злого умысла — это неважно! А знаешь, в чем тут все дело? — я отшатнулся от этой незнакомой плотоядной ухмылки. — Возраст, старина, возраст. И нет мужчины. Кто бы ее изнасиловал в конце-то концов, а? Нашей девушке теперь если что и поможет, так это хороший…
Я остолбенел. За все те годы, что я его знал, Арнольд ни разу не позволил себе ничего такого, что нельзя было бы тут же повторить при женщинах. Бывало, вырвется у него: «A-а, чтоб тебе!» — тут же кто-нибудь из сестер воскликнет в ужасе: «Арнольд!..» — и быстро последует извинение Мы с ним даже и не обсуждали женщин — так, как это принято у подростков. В любой другой компании язык у меня быстро развязывался, но только не с ним: я уважал щепетильность моего друга и не нарушал этикета. Слово, которое произнес он сейчас, прозвучало для меня как гром среди ясного неба.
— Представь себе, она начала вдруг всем рассказывать, будто я делал ей предложение. Это ж только надо придумать такое!
— Я думаю, от меня бы ты этого не стал скрывать, верно?
— Ну конечно, Баффер! Сознаюсь, пофлиртовал с ней малость, — а с кем бы, скажи, еще? И, доложу тебе, она не стала изображать из себя недотрогу!
Я не нашелся, что сказать на это. И опять та же чужая, похабная ухмылка; да что это с ним стряслось, с беднягой?
— Но знаешь, по-настоящему я любил только одну женщину, Фабиенн, — продолжал он чуть спокойнее. — Из-за нее я даже с отцом поссорился. Вернее, не то чтобы поссорился… ослушался его впервые в жизни. Можешь себе представить — настоял на своем! — брови его скорбно взметнулись на лоб. — Ради кого бы еще смог я пойти на такое? Чего мне это стоило — ты и не представляешь.
— Она не понравилась отцу?
— Ты понимаешь, там не было ничего личного. Просто он внутренне ее не принял; тебя, кстати
— Еще как заметил! — не удержался я, но о взаимности предпочел не распространяться.
— На это нельзя обижаться, — поспешил он меня успокоить, — это не более чем природная опасливость: так же и абориген инстинктивно сторонится пришельцев. Льюисы ведь настоящие аборигены тех мест: сроднились давным-давно и с соседями, и с самой землей. Фабиенн же будто спустилась к ним с другой планеты: происхождение, воспитание, парижское образование — все в ней отцу было непонятно, чуждо. Ну а ты был вообще агентом вражеской разведки! — Арнольд рассмеялся. — Он так боялся внешнего мира; «Содом и Гоморра двадцатого века!» Не следует забывать: отец воспитывался в строгих традициях методистской церкви: естественно, он боялся, что ты будешь на меня дурно влиять.
— Ну вот еще! В отношении влияний дело-то обстояло совсем наоборот.
— Э-э, Баффер, не скажи, — вновь на душе у меня потеплело от его открытой, дружеской улыбки. — Сам, может быть, того не сознавая, ты дал мне ничуть не меньше, чем получил от меня. Только благодаря тебе я и смог выглянуть во внешний мир, ощутить жизненное пространство, почувствовал вкус свободы, — о ней у нас в семье просто не знали. Отец, конечно, прекрасно это понимал.
— Получается, он тебя как бы ревновал ко мне.
Арнольд нахмурился: такая откровенность с моей стороны явно пришлась ему не по душе.
— Понимаешь, с самого моего рождения мы жили друг другом — и друг для друга. Если и есть во мне что-то хорошее, доброе — в этом только его заслуга. Ну а когда теряешь единственного близкого человека, разве чувствуешь «ревность»? Нет, Баффер, это грубое слово — оно тебя недостойно!
— О боже… Арнольд! — выдохнул я с отвращением, но тут же и спохватился. Он принял мои извинения, причем с необычайной серьезностью.
— Ну хорошо, — сказал я, — с этим, кажется, разобрались: отец был не в восторге от твоего брака. А здесь вы давно живете?
— Тут разом все и не объяснишь, — Арнольд снова нахмурился. — Видишь ли, смерть мамы очень изменила обстановку в семье: круг наш резко сузился. Это была женщина большой, щедрой души: ты-то почти не знал ее: она всегда держалась в тени, старалась быть незаметной. Любовь, теплота, человечность — все, что переполняло нашу семью, — исходило, в основном, от нее. Но ее не стало, и… сестры тоже очень добры, но мальчика нашего они бы понять не смогли; отца бы он слишком волновал, а со здоровьем у старика стало к тому времени совсем худо. Тяжелый был, конечно, разрыв, но привыкли: я с отцом каждый вечер общаюсь по телефону, Доминик-Джон тоже установил превосходную связь… Слушай, пойдем-ка ко мне, — он вдруг будто испугался чего-то. — Там я приготовил для тебя массу интересных вещей. Тут же, в этих комнатах, шляется каждый кому не лень и… создает что-то такое, разъединяющее, не чувствуешь? И бренди тоже прихватим, — с этими словами он сунул бутыль под пиджак.
— Ты не подумай только, будто я здесь в алкоголика превратился, — заверил он меня торопливо. — Или что я в собственном доме уже сам себе не хозяин. Просто противно, понимаешь, когда из-за каждого угла за тобой шпионят, а потом перемывают косточки.
Послышались мягкие фортепианные аккорды и пронзительное детское пение: слегка визгливое, но вместе с тем мелодичное. Арнольд поднял палец и замер с улыбкой умиления на счастливом лице.
— Прелестный голосок, правда?
Я согласился. Хотя, скажем, и у металлического колокольчика голосок — ну чем не прелесть? Впрочем, Доминик-Джон пел, скорее, как жаворонок в поднебесье, — тоненько, чисто и головокружительно высоко.