Ответ
Шрифт:
Три дня спустя в мастерской художника Минаровича сошлось довольно много народу: здесь были и родственники, и друзья, несколько коллег. Компания собралась разношерстная, случайная: одни напросились по телефону, другие явились и вовсе без предупреждения, то ли со скуки, то ли от веселья, родственник из провинции прибыл прямо с вокзала с двумя черными, в жирных пятнах чемоданами, явно рассчитывая переночевать. Пришла чета художников, за ними в просторную мастерскую на седьмом этаже ввалилось двое незнакомцев. Минарович бесстрастно принимал следовавшие один за другим сюрпризы, его крупное, изрытое оспой лицо ласково улыбалось входившим; не вставая с места, он неуверенным движением носа указывал гостям, где можно присесть, и тут же, отвернувшись, начисто о них забывал. Если какой-нибудь гость потом к нему обращался, Минарович так рассеянно-удивленно,
Огромная мастерская была погружена в полумрак. Минарович не любил недвусмысленно яркого освещения. В углу горела одна-единственная настольная лампа под пергаментным абажуром, разливая вокруг себя желтовато-зеленую лужицу света, по всему же простору мастерской спорили меж собой лишь длинные тени. Когда Балинт с подносом в руках отворял дверь из прихожей, оттуда врывался резкий белый свет, прорезая сумрак, словно коридором, и открывал взгляду рояль, стоявший в дальнем конце мастерской, пюпитр, готическую статую девы Марии; как только дверь закрывалась, все исчезало, и лишь слабые отсветы поверхностей или какой-нибудь особенно самолюбивый контур продолжали битву за свою жизнь против отрицающих ее сумерек. Часть мастерской была отгорожена высокой асбестовой ширмой; она тускло отсвечивала, но о том, что скрывалось за ней, можно было только гадать. Старые знакомые полагали, что ширма прячет от настоящего постамент для натуры, мандолину и сложенные, упакованные картины, писанные художником в молодости: уже пятнадцать лет никто не видел Минаровича с кистью в руке. Это подтверждали и стены, на которых не было ни единой картины. Все знали, что одна из ранних работ Минаровича была удостоена Обществом Синеи-Мерше[87] большой премии, что Музей изящных искусств и Будапештская картинная галерея приобрели когда-то по одной его картине, прочие же произведения попали в известное частное собрание, однако вот уж пятнадцать лет, как об этом перестали говорить. Молодые одно время часто склоняли его имя, потом понемногу забыли. Если непосвященный начинал вдруг расспрашивать художника о его работах, Минарович, ласково улыбаясь, делал неопределенно отстраняющий жест, узкая, необыкновенно длинная кисть его руки на мгновение замирала в воздухе над головой собеседника; если же любопытный не унимался и продолжал докучать щекотливыми вопросами, живописец с извиняющейся улыбкой гладил его по плечу и, вскинув к небу крупное, в оспинках лицо, начинал говорить о погоде.
И не только самозащиты ради. Перемены погоды страстно его интересовали, он чувствовал себя сносно днем только на солнце, ночью же только в полумраке. Балинт служил у него четыре месяца; за это время, кроме разговоров о том, что и как нужно сделать, они беседовали исключительно о туманах, ветрах, солнце, надвигающихся тучах. В магазине красок они почти не встречались, художник заглядывал туда крайне редко, дело вел его компаньон, дома же он постоянно был занят выполнением заказов, книгами, мыслями; так и случилось, что единственный более или менее продолжительный разговор его с учеником состоялся в тот день, когда Балинт объявил о своем уходе. Минарович всем побитым оспой лицом вынырнул из глубокой рассеянности — так выныривает голова страуса из песка — и неуверенно повел носом на Балинта. На этот раз он не улыбался.
— Весьма сожалею, — сказал он.
Балинт не сожалел ни о чем, поэтому не ответил.
— Это неизбежно?
— Мне нужно выучиться ремеслу, — повторил Балинт.
Серые глаза художника над большим узким носом смотрели на Балинта. Он сидел, наклонясь вперед и положив на колени руки; седеющие волосы поблескивали в свете лампы. Минарович молчал, пристыженный тем, что знает о жизни больше Балинта. Так с ним было всегда: оказываясь в преимущественном положении относительно своих ближних, он смущался и не мог воспользоваться имевшимся в его распоряжении оружием — не бежать же ему, здоровому, наперегонки с одноногим? А если, в довершение всего, противник был еще и молод, то нежная жалость и мудрое презрение
— Ах, ну конечно, — пробормотал он, — Разумеется… Тут не о чем и говорить. — Он упорно смотрел на Балинта. Молодежь он не жаловал, не умел ценить прелести ее дисгармонии, никогда не желал иметь ребенка. Но в Балинте гармония была.
Минарович проглотил в горле ком, побеждая стыдливость.
— Видите ли, — заговорил он, — я же не могу заглянуть вам в душу. Нет ли у вас других причин для ухода? Может быть, жалованье маловато?.. Можете не отвечать… по лицу вижу, что… да я и не желаю вас покупать. Не хочу даже упоминать, что привязался к вам.
Балинт смешался, в голове пронеслось: может, попросить двадцать — тридцать пенгё взаймы, на костюм и пару ботинок вместо тех уродин, что были у него на ногах?.. Отказа, судя по всему, не будет.
— Ценю… уважаю, — продолжал Минарович, следуя прежним ходом мысли. — Как не уважать! Ну, а учиться торговать красками и всем прочим не хотите?
Балинт покачал головой. — Нет. — Художник вместо вопроса тактично повел в его сторону носом.
— Торговля не ремесло, — изрек Балинт.
— Конечно, конечно, — мягко улыбнувшись, согласился художник и длинной кистью руки медленно провел по плечу Балинта. — Если под этим понимать, что торговля занятие непристойное и что совершать насилие над человеком мучительнее, чем над материалом! Но зато если оторвешься от людей и останешься с материалом один на один, как это уже кое с кем случалось, то жизнь будет совсем безрадостна. Впрочем, не люблю громких слов.
Балинт взглянул на него.
— Не понял я.
— Ага, — воскликнул Минарович с легким оттенком торжества в голосе, — ага, не понял! А если не понимаете, откуда такая решимость?
На том беседа и оборвалась, потому что художник внезапно встал и удалился в свою комнату. Денег он не предложил, а просить Балинт не стал. В течение двух дней он не сказал Балинту ни слова. Когда же на третий день собрались гости, сидел среди них молчаливей обычного.
Расположившиеся в основном вокруг лампы гости уже добрых полчаса плели нить беседы, когда один из них, чиновник Музея изящных искусств, с седой бородкой и в очках, впервые упомянул имя Гитлера. Тему не подхватили, всех занимали иные заботы. Справа от художника дружно сетовали на эпидемию инфлюэнцы, слева — ворчали по поводу новых законов о налогах. И то и другое омрачало души, прорезало лбы озабоченными морщинами. Родственник из провинции то направо, то налево обращал красные щеки и освещенный лампой вихор, но ни там, ни здесь не находил спроса на свои сельскохозяйственные сюжеты.
— Слыхал я, дядюшка Тони, — совсем отчаявшись, обратился он к Минаровичу, — будто граф Аппони[88] в Женеве тяжко захворал.
Художник не отозвался. Он не любил разговоров о болезнях, смерти; за десять лет, с тех пор как умерла его мать, близко не подходил к больницам, не наносил визитов больным, когда же заболевал сам, наглухо запирал свою дверь перед посетителями с инстинктивным тактом занемогшего зверя, который забивается в дальний угол, чтобы не стать жертвой ни волчьих зубов, ни глумленья. А справа от него все еще обсуждали опустошительную эпидемию гриппа.
— За десять дней в Будапеште зарегистрировано двадцать девять случаев со смертельным исходом, — сказал химик Варга, ассистент Зенона Фаркаша, уже два года, с тех пор как профессор уехал за границу, заменявший его на кафедре. — В провинции болеет шестьдесят — семьдесят процентов населения, большинство — с осложнениями.
Родственник-провинциал ухватил связующую нить.
— Может быть, и граф Аппони?..
— Двадцать девять? — переспросил господин Фекете, плотный и лысый пожилой коммерсант, сидевший справа от Минаровича. — Думаю, что побольше. У меня широкий круг знакомств, изволите знать, в магазине за день перебывает пятьдесят — шестьдесят покупателей, не меньше, и буквально, знаете ли, нет человека, у кого в семье не было бы, по крайней мере, одного больного.
— В наших краях, — опять вмешался родственник, не желая упускать ухваченную нить, — если уж старик грипп подхватит, сразу гроб заказывают. Аппони сколько лет?
— Аппони?
— Этот грипп как раз не старикам опасен, — возразил доктор Варга, обращая поблескивавшие очки на провинциала-родственника, — а именно молодым, более же всего — крепким, здоровым мужчинам средних лет.
Из группы, обсуждавшей законы о налогах, тоже отозвались:
— Проклятый грипп, он, словно рак, поражает организм где угодно. Дыхательные пути, желудок, кишечник, мочевой пузырь, мозговую оболочку…