Ответ
Шрифт:
Позвонили опять. Балинт смеялся в кулак.
— Открыть?
— Откройте! — решил художник. — А мой обед выплесните в помойное ведро! Есть не стану. И возвращайтесь в магазин, уже поздно.
В мастерскую вошел Барнабаш Дёме, вчерашний молчаливый гость, племянник Минаровича. Художник с удовольствием рассматривал красивую круглую голову молодого студента, ладно сидевшую на мускулистой шее, его худое пылкое лицо с немного выпирающими скулами и раскосыми, татарского разреза глазами, удлиненными к вискам тонкими морщинками; упрямая черная шевелюра, зачесанная назад, излучала мягкий свет, что
— Это ты, племянник? — сказал Минарович. — Хорошо!.. Похвально! Надеюсь, без дурных вестей! Скажи там на кухне, что я все-таки пообедаю… Прекрасно!
— Ну, садись вот сюда, напротив, — сказал он, когда студент опять появился из кухни. — Люблю смотреть на твою голову. Толковая голова. Надеюсь, не посрамишь моих наблюдений… Превосходно!.. Эта голова знает, чего хочет, не так ли? Я вот знаю, чего не хочу, а этого недостаточно. Совершенно недостаточно!
— У меня, дядюшка Тони, просьба к тебе, — объявил студент, когда дверь за Балинтом закрылась.
Минарович, уже склонившийся было над тарелкой, вздрогнул.
— Что-что? — пробормотал он, вскидывая голову. Ложка опять уныло скользнула в тарелку. — Нет, нет, пожалуйста, не…
Барнабаш Дёме вопросительно поглядел дяде в лицо.
— Из этого могут произойти самые непредвиденные последствия, — опять заговорил художник и, словно обороняясь, выставил ладонь. — Не будем рисковать!
— Чем?
— Ничем.
Студент молчал.
— Я вообще не люблю рисковать, — заявил художник, стеснительно улыбаясь. — Особенно же не люблю рисковать уважением моих друзей. Один неверный шаг, и равновесие исчезло. Весьма щекотливое дело, племянничек, весьма! В мире волков, где каждый норовит содрать шкуру с соседа, я удовлетворяюсь своей собственной… вот именно, удовлетворяюсь, но зато уж хочу и сохранить ее. Ну, а если я теряю уважение моих друзей…
— Но с чего тебе терять их уважение? — спросил студент. — Оттого, что выполнишь их просьбу?
— Именно, — кивнул Минарович. — Или оттого, что не выполню.
Узкие татарские глаза юноши пристально смотрели на улыбающееся ему рябоватое лицо.
— Иными словами, ты не желаешь вмешиваться в дела людей?
— Именно.
— Это трусость! — сурово объявил студент.
— Она самая, сынок, она самая, — покивал художник, ласково улыбаясь. — Трусость. Для меня она, что для волка зубы. Хо-хо! Ею и обороняюсь.
— Насколько мне известно, были времена, когда ты исповедовал иные принципы, — заметил студент. — Когда во время коммуны, как председатель революционного трибунала в Кечкемете…
Минарович встал.
— Балинт! — крикнул он сильным, звучным голосом. — Балинт! Не ушли еще?.. Отлично! Заберите обед и отправьте туда, куда я сказал раньше. Окончательно… вот так, окончательно и бесповоротно! Да скажите там, в магазине, чтобы вас отпустили сегодня пораньше!
— Я испортил тебе аппетит? — мрачно спросил студент.
Минарович вновь опустился в кресло.
— Ну что ты, племяш! Его уже давным-давно испортили.
В мастерской, залитой лучами яркого зимнего солнца, на минуту воцарилось молчание.
— Что же до другого твоего замечания, — проговорил Минарович, на этот раз без улыбки, устремив на студента застывший взгляд, —
Студент пожал плечами.
— Обывательские предрассудки!
Минарович улыбнулся.
— Ты стыдишься своего прошлого? — спросил студент. — А ведь того, о чем мне доводилось слышать, стыдиться как раз и не следовало бы! Мой отец, человек неглупый, а только трусливый, как и всякий обыватель, сказал однажды…
— Чем я могу служить тебе, сынок? — спросил Минарович, предупредительно расставляя руки.
— Я не могу заставить тебя разговаривать, — проговорил студент, мрачнея. — Но если у тебя есть какой-то счет к людям, то, по-моему, нужно выложить им все начистоту, обсудить, а не оскорбленно отворачиваться. Ты же не старая дева! Почему ты лишаешь нас своего опыта, почему не хочешь сам учиться дальше? Не так уж ты стар!
— Ну-ну! — буркнул художник.
— Среди молодежи немало таких, кто верит тебе из-за твоего прошлого, — продолжал студент все с тем же мрачным видом. — Мы не знаем, какая тебя постигла обида, потому что ведь год или полтора года тюрьмы не в счет…
— Конечно, не в счет!
Молодой человек на минуту запнулся.
— Надеюсь, ты это без насмешки?
— Конечно, не в счет, — повторил художник.
— Значит, если тебя постигла обида, — продолжал студент, — то, по-моему, следовало бы поискать против нее лекарство. Изволь предъявить иск тому обществу, которое оскорбило твое чувство собственного достоинства, твои человеческие права…
— Решил поагитировать меня, племяш? — с мягкой улыбкой спросил художник. — Затем и пришел?
Юноша покраснел.
— И за этим тоже! Мы ответственны друг за друга… все ответственны, и ускользнуть от этого нельзя! И не лги мне, не говори, что ты этой ответственности не чувствуешь!
Минаровичу было сейчас совестно: он краснел как бы за своего гостя — за крикливость молодости, ее корявость, неопытность. Длинная рука протянулась через стол и погладила юношу по плечу. Художник не сердился на него, только не знал, о чем говорить с ним. Бледное лицо студента, его упрямые и жаркие, татарского разреза глаза, глубочайшая серьезность и вдохновенность, овевавшая все его существо, как запах овевает цветок, являли собою трогательное зрелище, но Минарович не знал в этом толка. Правда, вкус не позволял ему рушить девственное вдохновение, которое пока еще и не могло быть порушено, — но он и не уважал своего гостя настолько, чтобы вступить с ним в спор. Минарович был и стар уже и утомлен, он боялся за свой покой. А Барнабаш на какой-то миг словно разглядел, что делается у дяди в душе.
— Молчать, конечно, легко, — произнес он с якобинской суровостью. — Почему ты не отвечаешь? Твое мнение тоже не твое частное дело.
Минарович похолодел.
— Даже мое мнение? — спросил он, пораженный. — Но, милый мой…
— Частных дел не существует, — заявил студент. — Покуда ты дышишь тем же воздухом, что я, ты обязан делиться со мной и своими мыслями.
— Чудесно! — вскричал художник, изумляясь. — Чудесно! Великолепно!.. Но почему?
Юноша бросил на него неодобрительный взгляд.