Овраги
Шрифт:
— Не кулак, а середняк — интенсивник.
— А кто такой интенсивник? Без пяти минут кулак!
— Был кулак, да весь вышел, — послышался густой бас.
В дверях стоял румяный старик с бородой, только что побывавший в парикмахерской. От него разило духами «Шипр». За алым кушаком торчал кнут. Старик был навеселе и помахивал туеском с медом.
— Здравствуйте, начальники-кормильцы! — провозгласил старик весело и уставился на Митю. — А это кто?
— Это, Спиридоныч, помощники к нам прибыли, — Догановский вздохнул. — Работать нам не дадут, Валентин Сергеевич.
— А мне и не надо заходить. Прощеваться пришел. В Москву еду. Вот он, билет, — старик достал из беличьего треуха зеленую бумажку и помахал ею возле Догановского.
— Твердое задание выполнил?
— А как же… Эх, товарищ Горюхин ушел. Он знает. Да ежели бы не выполнил, справку бы не дали. Вот она, справка, — он помахал справкой, приплясывая. — Я, как прибыл на станцию, выпряг свово мерина и продал желающим всю евоную амуницию. И сбрую, и хомут продал. И дугу продал совместно с бубенчиком. И сани продал. Мерин обиделся и ушел кудай-то. Так что теперь я чистый батрак с ног до головы, какой требуется для товарища Горюхина. А за коня не тоскуй. Он глухой. Надо бы к шкырнику, на кожсырье сдать, да ходить далеко. Пока доведешь — издохнет… Так что покидаю я ваши Палестины и убываю в первопрестольную столицу. Авось там правды больше.
— Правда нынче одна, что в Москве, что у вас, в Пенькове.
— Не скажи! В Москве буду у сына жить, на фабрике вкалывать совместно с рабочим классом. Там никто меня кулаком обзывать не станет.
— А вы, дяденька, правдашный кулак? — спросил Митя.
— Разве тут разберешься. Одному кулак, другому — зажиточный. У каждого комиссара свой аршин. У нас, в Пенькове, у кого изба на два окна, считается середняк, у кого три — зажиточный. А если четыре — уууу!
— Не слушай его, мальчик, — посоветовал Догановский. — Кулака определяют не по окнам, а по доходам. У него небось тыщи в кубышке.
— Какие тыщи? Мне нонешний год назначили налогу всего тридцать рублей. Вот и считай, какие у меня тыщи.
— Не прикидывайся. Скрываешь доходы. Только и всего.
— Не пойман — не вор. Ежели скрываю, пущай налоговая комиссия ищет. Налоговые-то комиссары в сельсовете штаны протирают, а в деревню их не затащить. Приходится самому запрягать да к их милости ехать. Да медком подчевать…
— Вот-вот. Они тебе налог скощают, а ты им медок подбрасываешь. Хорош гусь! Небось и тридцатки для государства жалко.
— Что ты, Степаныч! Да я бы сотню не пожалел, лишь бы в колхоз не загоняли.
Спиридоныч махнул туеском и пропел:
— Отрубите мине нос, не хочу итти в колхоз! Эхма! — Он попробовал сделать что-то вроде глубокого реверанса и чуть не упал.
— А кнут в Москву повезешь? — спросил Роман Гаврилович.
— И верно! Про кнут позабыл, дурная голова! — он весело щелкнул кнутом по валенку. — Хочешь, Степаныч, по дружбе за целковый уступлю. Будешь нас, дураков, в колхоз загонять.
— Дураки и без кнута записались. А вот умники не желают. Ты, Спиридоныч, в вагоне язык не
— Ваша правда! Ухожу, ухожу! А ты, малец, в конторах-то не задерживайся. Определяйся пастухом или подпаском. В деревне легше со скотом жить, на воле, чем с людями. Коровушки мычат, а люди рычат. Привет вам всем с кисточкой! Вот дурной! — спохватился старик. — Медку-то я Горюхину принес, а отдать позабыл. Передай, Степаныч, будь добрый. Скажи, от меня ему последний гостинец…
Старик поставил туесок на письменный стол и вышел.
— Вот вам, пожалуйста, — пожал плечами Догановский. — Музейный экспонат, последний единоналичник пеньковского куста. Засеял полдесятины секретной травкой для пчелиного питания и качает мед на рынок. Берет по восемьдесят фунтов от пчелосемьи. Тару сам мастерит и с пасекой управляется, и поле от потравы охраняет.
— Один?
— Никому не доверяет. — Догановский подошел к окну и стал смотреть на улицу. — К осени, говорят, нанимает батрака, да это никто не зафиксировал. Спит в омшанике. Бывало, приедет на рынок, еще не выгрузился, а возле него уже очередь. Мед у него, что и говорить, — особенный. Целебнее царских пермских медов. Простуду снимает, желудок регулирует. Горюхин другого лекарства не признает. Брал только от «пчелиного тятьки». Фамилия пасечника Тятьков, отсюда и прозвище. Жаль его, честно говоря.
— Чего его жалеть, — сказал Роман Гаврилович. — Нас так учили: сомневаешься, применяй классовый подход.
— У классового подхода тоже два конца, товарищ Платонов. Пока Тятькова не трогали, у нас целебный медок был, а классовый подход применили, Горюхин снова станет животом маяться. А Спиридоныч в Москве пропадет.
— Что же он уехал? Улья отобрали?
— Зачем. Улья не трогали. А вот садик, культурную усадьбу согласно постановления ЦИК СССР от 15 декабря передали колхозу… Словом, еще одна погибшая пасека, еще одна загубленная судьба.
— А что вы предлагаете? Нэп, к вашему сведению, послали к черту, — сказал Платонов.
— Поспорим потом. Дмитрию Романовичу спать хочется… Давайте думать, как вас поселить. Ступайте на первый этаж, к Горюхину.
После нежилого помещения Догановского кабинет Горюхина показался Мите удобным и уютным. Там были стулья и даже диван.
— Ну-с, товарищ Платонов, — спросил Горюхин. — Где вас поселить? Какие у вас пожелания?
— Направляйте туда, где кулаки недобиты, — сказал Роман Гаврилович. — Это первое. А второе, чтобы недалеко была школа.
— Школа, школа, — пробормотал Горюхин и расстелил на столе ветхую самодельную карту. — Надо бы подклеить, да руки не доходят. Эта линия вниз — дорога на Саратов. Закрашенные земли — колхозные, белые — пока что единоличные.
— Многовато белого-то, — заметил Роман Гаврилович.
— А почему многовато? — занервничал Горюхин. — Потому что нет настоящего командира. Климу Степановичу положишь черновик — обязательно исправит двойку на пятерку. Надо действовать, а не цифрами жонглировать. Мужика надо на верный путь поворачивать.