Овраги
Шрифт:
Кулак вдруг выпрямился да простонал так зычно, будто его переехала машина.
— Комедию играешь? — Емельян подошел к пошевням. — Язва у него! Вон какую печку наел… Что посоветуешь, товарищ тысячник?
У Романа Гавриловича дернулись желваки.
— Хлеб сдал? — спросил он.
— Нет. На него пятикратный штраф наложили.
— Заплатил?
— И штраф не заплатил. А хлеб у него есть. Беднота ему сбрую несет, ведра, холсты, а он за это зерно отсыпает.
Заметив укор в зеленых, как дикое стекло, глазах Мити,
— Так чего церемониться? Постановление от пятого августа есть? Есть. Везите, и дело с концом.
— А бабу как? — вяло поинтересовался Петр. — Вожжами вязать?
Ему явно не хотелось пускаться в дальний путь к вечеру.
— Не хочет садиться, — сказал Роман Гаврилович, — пускай ногами бежит… Пошли, Митя.
Под бабий вой они поднялись на крыльцо и вошли в теплый сумрак чужого жилья. В первую минуту Мите все показалось очень грязным: и печь, и длинные скамьи, и шайка под глиняным рукомойником, и закопченная кринка.
Ни Вавкин, ни человек, сидящие за столом лоб ко лбу возле папки с бумагами, не обратили на вошедших внимания.
— Не она… — повторял человек с узким, заношенным лицом, следя за бумажками, которые перекладывал Вавкин. — И это не она… и это не она…
— Не дадут нам покоя, Макун, — закрывая сальную папку, поднялся хозяин. — Одну выдворили, других принесло…
Был он, как обычно, босой и в исподниках.
— Бог в помочь, Семен Ионыч! — не смущаясь, провозгласил Емельян. — Ладно тебе бумагу слюнявить. Радуйся! Еще двух колхозников добыл!
С полатей донесся дребезжащий старческий голос:
— Кашки подадут?
— Папаша, стукну! — цыкнула было жена Семена Настя, но, уразумев, кто такой Платонов, принялась раздувать самовар. Семен натянул штаны.
— Значит, ты и есть тысячник? — спросил он Митю.
— Не тысячник, а двадцатипятитысячник, — вмешался Роман Гаврилович. — Тысячниками величали купцов толстопузых — они тысячи в кубышки прятали.
— У вас, значит, больше? — спросил Макун.
— У меня в мастерских средняя зарплата сто тридцать рублей в месяц. Такая и здесь. А двадцатипятитысячники мы потому, что двадцать пять тысяч рабочих партия призвала подымать отстающие колхозы, поскольку вы публика темная и госпоставок не тянете. Еще вопросы будут?
— Будут, — не испугался Макун. — Неужто на Руси цельных двадцать пять тысяч дерьмовых колхозов наплодили?
— Ладно тебе, — шумнул Емельян. — Люди с дороги, голодные.
— Стоят — значит, не голодные, — отозвался Макун. — Которые голодные, те лежат.
Настя стукнула на стол чугун с тушеной говядиной и картошкой (мяса в ту зиму в Сядемке было завались) и сквозь зубы, но ласково сказала мужу:
— Закрывай свою канцелярию. Привечай гостей. А ты бы, Макун, хоть сегодня голову ему не морочил.
— Не гони меня, Настасья свет батьковна. Я не на поминки пришел, а к исполняющему обязанности председателя.
Макун был мужик тертый. С детства батрачил, бродяжил из волости в волость, ночевал в чужих избах, и рот у него всегда был открытый.
Только Федоту Федотовичу удалось приручить шатуна. К 1928 году машинное товарищество разбогатело, и Федот Федотович принял Макуна без пая, научил заправлять трактор «фордзон», а потом и за руль посадил. Раньше ходил Макун неприбранный: не бритый и не бородатый. Узкое, как бы стиснутое с боков лицо его темнело клочковатой щетиной. В товариществе стал бриться, подумывать о женитьбе, рот у него закрылся.
А в марте 1929 года машинное товарищество было объявлено лжеартелью за то, как говорилось в решении, что оно служило прикрытием кулацких элементов. Поскольку имущество машинного товарищества, в том числе и трактор «фордзон», было передано колхозу, потянулся вслед за трактором и Макун. Записался сам и отдал заработанного в товариществе коня. Первое время он послушно мотался на разнарядки к Игнату Шевырдяеву, на собрания, на правления, на ревизионные комиссии и на заседания комбеда. К осени глянул, ничего не получается, и решил из колхоза выписаться.
Он надел праздничную лазоревую рубаху, малиновые галифе с желтыми кожаными леями (которые вся деревня называла «инкубатор») и пришел к Семену за справкой.
— У тебя тут долго? — спросил его Емельян. — Закругляйся и мотай отсюда.
— Как Семен Ионыч найдут мое объявление, так и выйду.
— Не объявление, а заявление, — поправил Семен и разъяснил Роману Гавриловичу: — Не желает быть членом в колхозе. Второй месяц ходит. В колхозном списке числится, заявления об уходе нет. Что с ним делать?.. Нету твоего заявления, понял?
— Ищи лучше. Ты его своей рукой писал. В июне месяце. А в угле Игнат Васильевич резолюцию ставил: «Пущай идет на четыре стороны». Признаешь?
— Ну?
— Чего нукаешь? Тебе надо было эту резолюцию на правление вынести, а ты ее потерял. Кабы в июне вычеркнули, разве я бы сидел тут.
— Семен Ионыч! — крикнул Емельян. — Отцепись на минуту от своей папки. Тебе гостинец. Письмо из райкома. На Новый год шефы приезжают.
— Каки-таки шефы?
— С чулочной фабрики. Обмениваться опытом. Хлеб-соль припасай…
— Что я с ними буду делать? — проворчал Семен. — В снежки играться? Какой у нас опыт?
— Что значит, какой опыт? Двести восемьдесят пять десятин засеяли? Засеяли. Кирпичный завод возводим? Возводим.
— Ссуду хоть выхлопотал?
— Отказали начисто. Клим Степанович ругается — до сих пор колхоз незарегистрированный.
— Вона как! Шефов засылают, а колхоз не признают! — шумнула Настя.
— На эту тему пущай Семен с Догановским объясняется. А еще, Семен, срочно готовь документы на раскулачку Кабанова.