Озёрное чудо
Шрифт:
Отбегав восьмилетку, смалу привалившись к рисованию, Бадма Ромашка укатил в Иркутск и, как вырешило село, обернулся назад взаправдашним художником. Бог весть, какой из паренька вызрел живописец, но Елизар подивился, когда, нынешней зимой шатаясь в городе Улан-Удэ, залетел чудом в художественный музей и вдруг высмотрел среди прочих три картины Бадмы Ромашки. Сперва не поверил глазам, снова да ладом прочел подпись на тяжелой резной раме: «Ба-дма-а Цы-ды-пов». Вгляделся в картины и… вдруг опалился виной и нестерпимой тоской по родимой деревне, словно по старой матери, одиноко и терпеливо ждущей блудного сына; из сиреневой, голубоватой предночной дымки, из сероватых сумерек глянула на Елизара степь печальным материнским оком — укорила шатуна, и тут же пожалела; увидел он виданную-перевиданную степь разбуженной любовью — белесую, сухую, замершую в ожидании сокровенного Божьего чуда; увидел и висящего над сиротливо темнеющей
Елизару не верилось, что степь живописал Бадма Ромашка, чудной, хмурый, хотя и добрый деревенский парень; но сейчас поверил, когда высмотрел, как плавно и певуче оживал под карандашом вольный травяной двор с костром и прокопченным котлом, с одервенело спящей возле огня старухой-шабаганцёй, с пожилой буряткой в дэгэле [80] , которая мешала деревянным черпаком в котле и туго жмурилась от дыма, отчего глаза ее таяли в рыхлых щеках.
Елизар поздоровался, прищуристо вглядываясь в рисунок.
80
Дэгэл — халат.
— Ты уже училище окончил?
Бадма Ромашка кивнул, не глядя на Елизара, то яро, то плавно шоркая карандашом по серому листу.
— Здесь будешь работать, в деревне?
— В школе, — неохотно ответил Бадма Ромашка.
— А я на выставке твои картины видел… — и хотелось Елизару поведать тогдашние ощущения, но рисовальщик лишь покосился на парня и опять уткнулся в изрисованный лист. Тогда у Елизара вдруг само по себе сорвалось с языка: — Не знаешь, Дарима придет на проводины?
Карандаш, словно запалившись, вильнул по бумаге и замер.
— Должна… — отозвался Бадма Ромашка, пристально, исподлобья всмотревшись в Елизара. — Брат уходит в армию…
— Давненько я ее не видел, — еще нарочно…бес тянул за язык… чтобы подразнить Бадму Ромашку, вздохнул Елизар… и пожалел, — парень усмешливо оглядел его с головы до ног и отвернулся.
Ближе к вечеру, когда жара приникла к травам и с голубого озера Хухэ нуур навеялся пахнущий болотной ряской прохладный ветерок, когда наконец все напитки-наедки сметали на столы, и гости чинно расселись; тукал движок, — под брезентовым пологом блекло и хворо на дневном свету запалились пузатые лампочки; их сразу же потушили, но тут, пошипев, похрипев, заиграл умощенный на завалинке магнитофон, — диво в конце шестидесятых для глухоморной Яравны. Гости вытаращились на хрипящий ящик, и над сухими овечьими травами взвился в синеву задорный голос:
Хмуриться не надо, лада, Для меня твой смех награда, Лада!..Галсан, уже сидящий за столом, натужно прислушался к плясовой песенке, потом осерчало замахал рукой, и «ладу» пришлось укротить, — в стаканы уже по самые края налили архи, и родичи новобранца уже выдумали протяжные, как степной ветер, здравицы, хитромудрые наказы и посулы. Когда гости угомонились, поднялся старик, венчающий застолье, вскинул лицо, изморщиненное вдоль и поперек, взблескивающее потом, которое казалось круглым от того, что голову старика крыла лишь чуть приметная седая щетина. Старик распевно, сухой ладонью отмахивая к застолью гортанные слова, заговорил, и гости шумно поднялись с лавок, слушали в полной тиши, тиская пальцами граненые стаканы. Похоже, старик вышел головным гостем, — перед ним на деревянном блюде желтела вареная баранья голова, рядом млела отварная грудинка (убсуун) вместе с бедренной костью (можо сэмген), обложенной шейными позвонками.
Потом уже краснобаяли все кому не лень, у кого язык маломало подвешен, но Баясхалан-новобранец, как приметил Елизар, пускал подблюдные здравицы мимо ушей, сутуло и отрешенно ютясь подле сухонькой, стеснительной буряточки, про какую Елизар слыхом не слыхивал, но однажды видел в кино рядом с Баясхаланом.
А наказы и посулы не иссякали, словно говорливый хмельной ключ, сверкая на солнце, бил из глубинных недр. Ухвативший из бурятского поговора лишь самые ходовые выраженьица — вроде «шыры бы, угы?..» [81] , да, грешным делом, сластолюбивое: навро-де: «шы намэ талыштэ» [82] —
81
Шыры бы, угы? — Спички есть, нету?
82
Шы намэ талыштэ — ты меня поцелуешь.
Перво-наперво, чтобы промочить и остудить глотку, опаленную огненной водой, выхлебал чашу арсы — молочного, с пережаренным и толченым зерном, кисловатого напитка; а уж затем отпотчевался позами (бууза), кои лишь в бурятских застольях вкусны и сытны: и баранина свежая, сочная, и корочка из тонко раскатанного теста не разваливается при варке на пару, и сок из позы не выплескивается на твои праздничные штаны. Не успел еще отпыхаться после поз, как сноровистые хозяйки разметали по тарелкам жирную баранину, варенную бухэлёром, с торчащими из жирной мякоти гладко оструганными, березовыми стрелами, — чтобы руки не обжигать; и тут же для запива налили в монгольские пиалы густой, жаркий бульон, терпко пахнущий диким луком-мангыром, и зеленый чай — ногоон сай. И так Елизар раздухарился, что помимо поз и бухэлёра отпробовал саламат и сушеные молочные пенки, какие раньше изредка, чтобы побаловать ребятишек, варила и сушила мать, прозывая их на бурятский манер хурмэ. И запил он хурмэ хмельной аракушкой, настоянной на забродившем кислом молоке, и уж потом, отвалившись от стола, подмигнул Баясхалану: мол, поразмялись, теперь можно и поесть.
Зелени на стол не подавали — не привадились к зелени тутошние забайкалы, да и ничего на северно-восточной земелюшке толком не росло, кроме репы, картошки да моркошки, и тут, хочешь не хочешь, а без мяса не проживешь.
Осоловевший после щедрой выпивки, от пышущего жаром свежего мяса Елизар махом вытрезвел и такой налился бычьей силушкой, что, чудилось, одной левой заборол бы самого медве-жалого бурята в любой борьбе: хоть в русской — на лопатки, хоть в бурятской — на три точки; а милей того, ухватил бы веселую деваху, сгреб в охапку и, как беремя дров, унес бы, игриво взвизгивающую, в радостном испуге припадающую к груди, — унес бы ее, ярую и жаркую, налитую звероватой силой, в березовую гриву и бросил в просушенные зноем, глубокие, пахучие-мхи… Но с девами на проводинах вышла беда — Елизар с клокочущей внутри досадой высмотрел в застолье двух русских девиц, неведомо когда подчаливших к столу, но одна была не шибко при-глядиста, шадровита — на лице немытик горох молотил, а другая, покрасивше, липла остреньким плечом к рыжему долговязому парню, Елизарову однокласснику Грихе. «Да-a, зря шаманил подле табисуна: шани-мани на бурхане… — передразнил он себя и ругнул кособокую старую березу, возле которой разыгралось его, опущенное с прикола, резвое воображение. — Без девушек тут со скуки сдохнешь. Водку жрать да на пьяных мужиков любоваться…»
Были за столом и молоденькие буряточки, и даже завлекательные, но к ним Елизар не рискнул бы соваться, — отошьют русского, да и опасно — застолье осудит игривую выходку, а задиристые парни тут же схватятся за кулаки.
— Ты пошто девок-то мало позвал?! — не договаривая… русских, вроде и смехом, но с едва скрываемой досадой приступил к Баясхалану, когда отошли перекурить и остались с глазу на глаз. — Себе-то, паря, отхватил…
— Ну и привел бы свою Верку…
С Верой Беклемишевой, девой бравой и удалой, схлестнулся Елизар вначале лета; помаялся месяца два, трижды прихватил с деревенскими ухарями, трижды проклинал, но, залитый покаянными слезами, обласканный, трижды прощал, и неведомо чем бы кончилась маятная любовь, да заполошная Вера нежданно-негаданно вдруг расписалась с наезжим парашютистом-пожарником, которого, как божилась, полюбила еще прошлым летом.
— Верку-то?.. — вздохнул Елизар, — С Веркой, Баясхалан… разошлись как в море корабли. Зад об зад, и кто дальше улетит. Так от…
— Жалко. Хорошая девчонка.
— Все они хорошие, когда спят… лицом к стенке… А может, паря, в деревню слетаем, девок привезем. Мужика с машиной попросим…
— Да ладно, успокойся. Выпей…
— А ты напейся воды холодной, про любовь забудешь, — насмешливо пропел Елизар.
— А хочешь, познакомлю?..
Елизар воспрял, выгнул петушиную грудь.