Озёрное чудо
Шрифт:
Гармонист подморгнул соловыми, опухшими глазами и хрипло отчастушил:
Ох, конь вороной, Золото копытце! Ох, матаня моя, На кругу вертится!Тут к гармонисту бочком, с приплясом вывернула толстая, краснощекая баба и заголосила:
Что хотите, говорите На меня, на сироту, СъелаМужики дружно захохотали, и утонуло в хохоте куваканье гармошки, но когда хохот спал, гармонист, восторженно покачав головой, рванул меха, и посыпались прямо в народ игривые, затейливые переливы-переборы.
Милый в армию поехал, Не оставил ничего, Только легонький поминочек — Ребенок от него…После соромной частушки гармонист без всякого перехода выкрикнул еще одну, промычав срамное словечко, потом заиграл подходящее случаю, и компания запела:
Как родная меня мать провожала, Как тут вся моя родня набежала… Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты…Елизар выпал из круга, выискивая Дариму рассеянным блуждающим взглядом, а на глаза тут же угодил Баясхалан, взъерошенная голова которого сиротливо топорщилась над малорослыми родичами, деловито наплескивающими водку в чайные пиалы. Елизар, с горьким раскаяньем поминая канувшую ночь, застыдился подходить к Дугарнимаевым, но когда Баясхалан с тихой подружкой отшатнулся от родичей, Елизар, с грехом пополам переборов стыд, прибился к своему дружку; парень вяло и отчужденно пожал суетливо подсунутую Елизарову руку и сразу же, не слушая хвастливые жалобы на гудящую похмельную башку, прощально обернулся к Сосновскому озеру, — там, у песчаных берегов, на теплых плесах отыграло, отплескалось его вольное детство. Елизар хотел было уладить с Баясхаланом: мол, все у него с Даримой не просто так, поматросил да бросил, решили пожениться, но тут Галсан, похоже, ни сном ни духом не ведавший о ночных похождениях дочери, сунул ее искусителю кружку и стылую баранью грудинку на занюх и заед.
Рядом слезливо заголосила певунья:
Вспомни, мой ненаглядный, Как тебя я любила…Дарима не явилась, с грустью и облегчением отметил в мутнеющем сознании Елизар, плеснувший на старые дрожжи, быстро опьяневший и не помнивший, как и приполз в свою нору, как упал на кровать, не разуваясь и не разоболокаясь.
После полудня убрел на гурт, но, убоявшись казаться на глаза хозяевам, покружил возле кошар, и неожиданно столкнулся лицом к лицу с Даримой; стал умолять, чтобы пришла, на что девушка молча кивнула головой. На исходе дня настороженно переступила исшорканный порог избенки; пришла под самые потемки, когда у Елизара, весь день напролет лежавшего в лежку, все жданки вышли, когда уже все окошки провертел тоскующими, одинокими глазами и устал заклинать и звать ее. Девушка ступила через порог, и избенка осветилась белой луной, широко раздвинулась, вместив вчерашнюю ночную степь, гребень увала, березу-вековуху.
Неделю тайком хаживала дева к Елизару, и давно небеленая, облупленная избушка уносилась со скучной земли в дивную страну, где обласканная солнечными лучами, орошенная теплыми дождями отца-неба, в любовных грозовых страстях мать сыра земля испокон веку рожала плоды; но по младым и беспечным летам парень вроде и не ведал о том, думушку такую не держал в разудалой голове, что ликование разбуженной плоти, засевающее семя в целинную и щедрую утробу здоровой девы, взойдет спелым колосом, нальется сочным плодом, — не все коту масленка, будет и Великий пост, придет расплата, и нужно будет по-мужичьи решать и венец принимать. Нет, ни о чем душа безбожная не печалилась, ни о чем дурная головушка не ныла. Всякий вечер
И хотя вокруг затянуло тревожным сумраком, они, справляя любовный глухариный ток, оглохли, ослепли в страсти, не слышали суды-пересуды и ни с какого бока-припека не ждали беды; мало ли холостежи в деревне любится, шатается до зари, посиживает в лодке у дремотного озера, таится в укромах, клянясь любить до гроба. А уж морок сгущался над беленькой избенкой, утонувшей в дурнопьяной траве-лебеде и крапиве…
В один из вечеров, когда Елизар… благо, одетый… сомлело нежился на койке, а Дарима теребила, закручивала на палец и без того витой Елизаров чуб и, неговорливая, думала вязкие думы, пытливо поглядывая на суженого, вдруг кто-то со всей осерчалой моченьки заколотил в ставень. Молодые притаились, выжидая, что незваный, нежданный гость постучит, постучит да и отчалит не солоно хлебавши; но стук, еще более резкий, настырный, не прекращался, и Елизару, хоть и отговаривала Дарима, пришлось подняться с лежбища, выйти в сени, спросить, а потом отодвинуть деревянную щеколду. В избенку ввалился хмельной и злой Галсан, и, долго не чикаясь, стегнул сыромятным бичом по Елизаровой спине, потом замахнулся на дочь, но тут уж самочинный зятек, не помня себя, кинулся к чабану, перехватил руку в запястье и, стиснув, пригнул книзу. Галсан, матюгаясь на чем свет стоит, захлебисто мешая русские и бурятские слова, брызгая слюной, рвался из Елизаровых рук, а потом, обмякший, обессиленный, повалился на стул.
— Ай-я-я-яй, пошто худо делал?! — зацокал языком, когда залитые злом и вином, помутневшие глаза разъяснели. — Пошто наша депка обманывал?!
— Почему обманывал?! — взвился Елизар. — Никто ее не обманывал.
— Пошто моя ничо не сказал?! Ай-я-яй!.. Папка твоя большой мне тала, ты пошто худо делал?!
— Чего я худого сделал?! — горячился и Елизар. — Я ее люблю. Мы поженимся… Может, завтра пойдем в сельсовет и распишемся.
— Так, паря, никто не делат. Сперва наша депка увел…
— Почему увел?! — спорил осмелевший Елизар. — Почему увел?! Что она, телка, на поводу уводить?!
— Пошто отец, мать не говорил?
Самозваный зятек, убегом или скрадом умыкнувший зазнобу, виноватился, оправдывался, горячо толковал про любовь и свадьбу. Опамятовав, заговорила и Дарима, до этого стоявшая возле печи, не живая, не мертвая, стиснувшая ладонями свои полыхающие щеки; она говорила по-бурятски и, похоже по голосу, умоляла, отчего отец и жалобно, и раздраженно морщился, пытался ее оборвать, а потом, сплюнув на пол, вылетел из избы, широко, пинком, распазив дверь.
Выйдя следом, чтобы наглухо запереть калитку и сенные двери, Елизар усмотрел, как Галсан, оборачиваясь, грозя пальцем, глухо по-бурятски ругаясь, отвязал от приворотной вереи сивую кобыленку…на ней Елизар гарцевал в пьяную ночь… и, забравшись в седло, сразу же ходко порысил по стемневшей улице. Елизар проводил его до отворота замороченным взглядом, потом осмотрел деревенскую улицу, глухо затаенную, в потемках которой зрела беда.
— Чего он накинулся-то?! — наивно спросил Елизар, вернувшись в избенку. — Я же ему по-русски сказал, что у нас все серьезно, не просто так, что мы хоть завтра распишемся в сельсовете.
Дарима отчужденно пожала плечами. Если русская дева после эдакой отцовской хулы и выволочки ударилась бы в рев, улилась бы слезами, Дарима же слезинки не сронила, но сидела, онемевшая, возле стола с неубранной посудой, уставясь в ночное окно обмершими в печали, угасшими глазами. Долго тормошил ее Елизар, долго обласкивал, прежде чем та чудом ожила, заговорила.
— Да ладно, — отчаянно махнула рукой: снявши голову по кудрям не плачут, хотя глаза заволакивала темная, недвижная тоска. — Отец понял…