Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий
Шрифт:
Впрочем, я здесь не так долго, чтобы начать присягать свободе, да и тюрьма эта так себе, словно вовсе и не зона, а больница строгого режима в далеком Петроварадине, в катакомбах которого была тюрьма еще при Марии-Терезии, если не раньше. Этим казематом сейчас практически не пользуются, здесь сидят по легким делам, это пенитенциарное учреждение полусвободного типа с мягким режимом, делай-что-хочешь по выходным дням, смотри-телевизор-хоть-до-утра (когда охрана наклюкается), и эта вольная каторга, пожалуй, намного легче многих житий на свободе, обусловленных мелкими ритуалами, коровьим бешенством, рабочим временем, надиктованными снами. Ведь все это одно и то же оцепенение
Нет, здесь не показывают американские фильмы про тюрьму — я не видел ни одного серийного убийцы, ребенка-монстра, наркодилера, запоздалого террориста, покушающегося на Тито — никого из кучи мафиози, политиканов, гомиков, то есть, ничуть не больше, чем снаружи, а здесь убежище для случайных грешников (тех, которые становятся Раскольниковыми, потому что по пьяни задавили какую-то несчастную тетку), невольных пироманов, бессознательных хулиганов, не выявленных клептоманов, век свободы не видать,
я здесь ни за что, я совершенно не виноват, чист, хотя у нас об этом не говорят, невиновность не в цене, это признак гордыни, неисправимости, легче показать беззубую девственную плеву.
Начальник Буха (таково его бесценное имя) копается в разобранных часах, и я уже вижу его постаревшим бомбистом времен Второй мировой, ногтями разбирающего часовой механизм, адский божий дар.
Встряхиваю головой, а колесики из-под отечных пальцев начальника разбегаются, как светлячки, рассыпаются по столу. Зажмуриваюсь, чтобы металлический жучок не попал в глаз. Жду, когда господин начальник подаст мне знак, тогда я встаю у него за спиной, царапаю воздух ногтями, из которых с некоторых пор струится биоэнергия, нежно опускаю их на начальнический голый жирный череп и начинаю массаж. Многое тогда меня касается. Словно френолог, я вслепую внимательно прочитываю теменные кости и затылочные шишки, а он постанывает и вздыхает как подвыпившая женщина. И тогда на мой усталый мозг нисходит тень Дикаса, а пальцы проваливаются сквозь перезрелый брахицефальный плод.
Но сегодня ничего такого не будет, несмотря на очевидную головную боль. Я уже так долго томлюсь по ту сторону стола, что начинаю потихоньку исчезать. Начальник шумно дышит, обнюхивая рассыпанные шестеренки, за ним торчит фикус, словно телохранитель с высунутым языком. Вообще, господин — любитель природы, кабинет полон растений, за которыми он ухаживает, как за бакенбардами.
Одно растение, думаю, тропическое, — особенное: у него крупные губчатые чашечки цветков, обрамленные иголочками, уверен, что оно плотоядное. Разумеется, спросить нельзя, но начальник время от времени подпитывает мои подозрения (когда замечает, как я аккуратно обхожу растение), потому что тогда он говорит, не поворачивая головы от часов, машинки для набивки сигарет или Политики, чем он обычно бывает занят: не вздумай помочиться в этот горшок, а то, сукин ты сын, останешься без головки, и ржет, пока не зайдется в кашле.
Но сегодня я на все это смотрю с противоположного берега, пытаясь загипнотизировать попугая, сидящего на плече у Бухи, как пародийный, детский вариант Ворона. Эта птица никогда не сидит в клетке, а на свободной поперечине, всегда у открытого окна, в котором тонут облака, но никуда не улетает, объясняет время от времени хозяин, наверное, поучительно, как в басне. Папагена молчит на всякий случай. Тюремная кошка нежится на солнце.
То есть, я хочу ему сказать, головные боли по утрам мучают его из-за того, что все эти дикие, томящиеся создания дышат, мой господин, расходуют наш кислород… Вот поэтому. При условии, конечно, что у тебя нет тараканов в голове.
Приведешь мне в порядок тюремную библиотеку, ты прямо-таки
Но моя аллергия, я пытаюсь остановить это тотальное сотрясение основ…
Какая еще аллергия, серьезнеет хозяин и слегка смягчает картину, трогая себя за соски, выпирающие из-под жилета.
На книжную пыль, говорю я, показывая пальцем на какой-то огромный кодекс, замерший перед господином начальником. Он же подул на книгу, злобно фыркая, и не меньше четверти кило пыли с государственного переплета взвились, поднялись, ударили меня по лицу, с силой бесплодной цветочной пыльцы. Я начинаю чихать. Вот видите.
Послушай, ты же не должен их облизывать, говорит господин Буха, слегка усомнившись, и утирается платком, ты знаешь, почему ты здесь… И что будет, если пойдут слухи…
Знаю, дяденька, шепчу я, пытаясь приложиться к его пухлой руке.
Вон отсюда, стукач, шипит господин. Охрана, охрана!
Я всегда возился с книгами. Я из тех книжных жуков-древоточцев, откладываю яйца между строк, грызу постную бумагу, зимой впадаю в спячку в корешке тощей поваренной книги. Так и представляюсь. Нет у каторжанина имени.
Но и до этого я не очень-то стремился в народ. Просто у меня нет склонности к групповухе. Да, и, когда говорю, что живу книгами, я не уверен, что слегка не привираю. Подозреваю, что именно это жизнь, и что все имеет право на существование. То есть, некоторые книги не заслужили костра.
Потому что, когда мне кто-то говорит, что все женщины прекрасны, только в них надо искать красоту, я бы с удовольствием посмотрел на него в объятиях этой милой соседки, созданной из ста килограммов, ста лет и ста процентов грязных ногтей. Каждое божие утро я смотрю на нее из окна мерзкой камеры, как она развешивает на веревке трикотажные панталоны и знамена с вышитыми на них противоречивыми лозунгами.
Да, я согласен с ней: мир нас ненавидит. Но наш мир — это то, что мы можем окинуть взором через окно. Сквозь решетки, которые его строго режут и делят. Так это бывает.
Смотрю я, значит, в зарешеченное окно, воздух сух, день прозрачен и конкретен, где-то я слышал, что так видят насекомые, фасеточно, по частям; вот, этим утром я проснулся, превратившись в жука, в воплощение Леннона с его маленькими круглыми очечками. (И так начинался один рассказ, который я никогда не закончил, но тысячу раз продал.)
Какое же насекомое имеется в виду? Книжный жук-древоточец. Говорю я.
Закрываю глаза, хотелось бы сейчас увидеть груди какой-нибудь женщины, но мне в голову приходит только та использованная соседка, как она душит знамя, выкручивая его, отжимает кошку, выстиранную в машине.
Прежде чем попасть сюда, я был распространителем. Прекрасная это работа, для любовников. Сколько сердец разобьешь, столько раз и заночуешь. И жизнь у тебя плутовская, road movie (если смотреть, как кино), загружаю свой «вартбург-караван», он громыхнет, чихнет и тронется, отличная машина и надежная, хотя скучная и строгая. Откровенно говоря, для такой работы лучше бы сгодился «мерседес»-катафалк, но таких в гуманитарной помощи нет.