Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий
Шрифт:
Опять-таки, с другой стороны, трудные времена интересны, эдакий рассказ без мучений, езда без рук. Разве в основе всей литературы не лежит восхищение насилием? Разве не является высшим идеалом любого графомана быть самым сильным в классе? Наверное, именно поэтому такое множество свободно парящих мыслителей обожают твердую руку и с гордостью рассказывают, что их мобильный телефон помнит номер некоего демократического тирана, словно они поддерживают прямую связь с Богом. И это почти по-человечески. Несмотря на то, что звучит старомодно, но писатель всегда ищет коллективного героя. Священную кровяную колбасу.
То,
Не сказал бы, что я в идеальной ситуации, но у меня действительно нет сил вскакивать по каждому свистку или сирене, шороху или выстрелу. Депрессия, вот что это такое. То же самое говорит и мозговед из газеты, которому я со скуки написал. Письмо жестоко сократили и изменили, я его едва узнал, и если бы не мое кричащее имя, то я бы скользнул по нему холодным взглядом, но после легкого разочарования и неловкости все это стало мне нравиться, и я даже прочитал письмо вслух.
Впрочем, поэзия и есть подсовывание заскорузлого белья под чужой нос, жалостливое перечисление собственных несчастий на ухо дремлющему исповеднику, у которого стекает слюна из надутых губ. Вот Йован Йованович-Змай, детский поэт (как и я), намного пережил жену свою Ружу и безымянных детей, описал все это, подыскивая образы (!), с трудом подсчитывая слоги, и, в конце концов, получил приличный гонорар! Да, как будто поэзия — страховое общество: твои ближние концы отдают, а тебе — хоп, деньжата на брион и отдых на Брионских островах… Шопенгауэр может спокойно называть это утешением, когда остаешься при своем.
Вы поняли, дети мои, мне приятнее неподвижность. Хотя я часто вижу во сне свой перегруженный «вартбург» и вид из окна, совсем не похожий на этот. Потому и люблю телевизор: опустишь пыльное стекло и смотришь, отдаешься картинкам, движущимся по стене твоей камеры-обскуры, все эти проявляющиеся лица, как будто всплывающие в памяти.
Голова у меня тяжелая, я слишком вялый, чтобы спрятаться. Думаю (и не раз: словно пытаюсь начать разговор с кем-то давно умершим — не знаю, насколько мое ощущение аутентично), думаю о том, что некоторое время тому назад опять услышал от Ладислава, — как Иво Андрич наблюдал бомбардировку Белграда союзной авиацией на Пасху в сорок четвертом, со своего балкона, не шевелясь.
Я не говорю ему, что знаю эту историю давно, еще с тех пор, когда не мог провести отчетливую линию, отделяющую биографию от легенды, диктант жизни от литературной фантазии. Не говорю ему и о том, что сейчас знаю еще меньше и только пытаюсь вспомнить, когда и от кого я впервые услышал об этом. Но уверен только в том, а тогда я не мог себе даже представить, что спустя множество лет в компании своего соседа по камере (nicht Zimmer frei!), Ладислава Деспота, который в это время просовывает голову сквозь оконную решетку, а я лежу на койке, на каждое мое движение отзывающуюся судорогой невротического зверька, с рукой друга Стирфорта под головой и с носом в подмышке, обрамленной пересохшими потовыми железами, что, значит, я увижу, а тем временем замечаю боковым зрением третьего нашего невольного соседа, застывшего в коме, словно астронавт в гибернации (на нем больше трубочек, чем вен), и четвертого узника, залезшего под привинченный к полу стол, закрыв глаза (потому что это не классический «Проклятый двор» Иво Андрича, а тюремная больница), так вот, наконец, и я увижу сверкающий след в небе, оставленный снарядом, запущенным в ближнюю часть города, и, вот, испытаю это не поддающееся описанию ощущение.
И когда взрыв расшатает нас, как молочные зубы, а свет погаснет на мгновение, Ладислав Деспот повернется ко мне своим светящимся от радости лицом (еще один деликатес Молоха, от которого у поэтов текут слюнки!) и с кошачьей головой, обрамленной окном, или обрезанной
Отбой, кричат где-то надзиратели, позвякивая ключами, а сирена минималистически подвывает.
Сказал же я, что ничего не будет, слышится в глубине голос начальника.
Ровно столько о нашем пророческом даре.
Удивительно, откашливается Ладислав после первой затяжки резким дымом вновь раскуренного окурка, щиплющего голосовые связки, не пойму, как можно думать на холоде? Откуда взялся на севере такой умник? — с деланным безразличием указывая мне на потрепанный переплет «Страха и трепета», который он держал под подушкой. Говорю переплет, потому что это была вовсе не книга, а муляж (наверное, он раздобыл его в какой-то беспечной государственной типографии), в него Деспот время от времени что-то записывал огрызком карандаша и толстыми пальцами.
Все на месте? — пересчитывали в коридоре своих овечек засыпающие на ходу надзиратели.
Философию Деспот естественным образом помещал в раскаленное Средиземноморье, а чем еще заняться представителю homo meditteraneus — Водолею, когда солнце печет и печет, — кроме как прогуливаться, смягчать горло прохладными напитками, блестеть от пота, когда есть возможность наблюдать восходы и закаты, и — философствовать.
И смотреть телевизор, хочу я добавить, указывая на наше окно, в котором как раз надувалось новое облако, словно подаю голос с соседней последней парты, из кроватки, усыпанной ледяными крошками мыслей.
Возможно, соглашался Деспот, сплевывая с обожженного окурком языка обгоревшие табачные крошки. Телевидение — прислуга за все, домработница, правая рука писателя.
Какая-то форма ингаляционного наркоза, помогал я придумывать определение, чувствуя, как от неуверенности учащается пульс. Человек уютно устраивается, позволяет, чтобы все вокруг него происходило само. И его почти не волнует, что снаружи льет дождь, валятся с неба топоры бога Перуна, «томагавки», или что солнце немилосердно палит в полдень.
Посмотри, что там о погоде, подал откуда-то голос Иоаким, который мог целую вечность гонять во рту глоток воды, прежде чем разжевать его и проглотить, сохраняя столько лет, по его собственному признанию, толстые гланды. Можете ли вы, дети мои, представить вообще человека, имя которого вызывает такую причудливую ассоциацию, тухлое яйцо во рту, приручение небольшого потопа? Я — не могу.
Все-таки я врубил свои карманные часы «sonny» («сынка») с трехдюймовым экраном, аппарат размером не больше нормальной ладони, я уже говорил, что здесь на кое-что смотрят сквозь пальцы. Чудная вещица, сделанная как будто для кукольного домика, я ее подобрал там же, где и нищенский мобильник, и таким путем проникал во внешний мир, в действительность. Так и узнал про конкурс на лучшую телевизионную драму из черногорской жизни, в отличие от еще одного, не ограниченного территориально, на который отбирались детские работы, сочинения, о нем я узнал из газеты, заглядывая через неподвижное плечо начальника …