Ожог
Шрифт:
– Мы будем драться за каждую букву Атлантической Хартии!
Это сказал старик-плейбой, сидевший на крепеньком стуле с витыми чугунными ножками. Он сидел в независимой позе и жадно наслаждался своим сидением на бульваре, жадно наслаждался своим дорогим, скроенным по последней моде костюмом из шотландской фланели, своим цветным фуляром на шее, густыми своими моржовыми усами, своей трубкой, кампари со льдом и каждой буквой Атлантической Хартии. Старик сидел прочно, и вокруг него на витых чугунных стульчиках прочно сидели другие люди. К ним я и двинулся, потому что они не пропадали. Кто-то махнул мне из
Не знаю, ценят ли французы Хемингуэя и понимают ли, какое очарование придал этот иноземец их любимому Парижу. Были времена, когда весь Париж был мне дорог только потому, что там сидел Хемингуэй. Вот и сейчас на этом бульваре сидели молодые американцы Двадцатых, коны, гордоны и фицджеральды, и придавали Парижу дополнительное, уже совсем сверх всяких сил, внепарижское очарование.
Я подсел к Хемингуэю.
– Хелло!
– Хелло! Многие советские чураются меня. Им кажется, что я не настоящий Хемингуэй, что я секретный советский агент, рядящийся под Хемингуэя.
– Я знаю – вы настоящий.
– Что будете пить?
– Все равно. Лишь бы захмелиться, а то временами возникает чувство нереальности.
Он разлил по стаканам вино, посмотрел на меня и улыбнулся в бороду.
– Как меняются времена! Хорошо, что советские люди теперь стали свободно разъезжать, проводить уик-энд на Гаваях. Третьего дня я встретил в Гонолулу Евтушенко.
– Настоящего?
– Если даже и нет, то удачная имитация.
– Простите, Эрнест, но между писателями в ходу комплименты.
– Да-да, не беспокойтесь, я вам подготовил один. Недавно прочел в «Таймс литерари сапльмент» ваш рассказ «Как я переписывал Муму». Поздравляю!
– Держите ответный, Эрнест! Ваша «Кошка под дождем» перевернула всю мою жизнь. Спасибо вам за тот оверкиль.
В это время на дальнем конце Парижа жадный до жизни старик что-то проартикулировал ртом. Через минуту до нас долетело:
– Мы готовы сражаться за каждую букву Атлантической Хартии!
Я усмехнулся, стараясь представить себя знатоком западного свободного духа.
– Смешной старик, не правда ли?
– Ничуть, – отверг насмешку Хемингуэй. – Я к нему присоединяюсь. Готов биться за все буквы всех алфавитов. Кроме «Щ».
– ?Хем?
– Я люблю русскую литературу, но мне кажется, что даже ваши классики чураются этой странной букашки.
– Ой ли, Хем? Ой ли? А щавель, а щастье, а борщ? В «Записках охотника» нередко можно увидеть этого трехголового сучонка с хвостиком. Отнеситесь к нему теплее, старина! Быть может, ему первому суждено прорваться через железный идеологический занавес.
– Будущее покажет. Я не люблю спорить. – Хемингуэй кивком подбородка отвлек меня в другую часть Парижа. – Смотрите, к вам едут!
По зеркальному асфальту обожравшегося Запада, по чужому миру, не согретому ни Хемингуэем, ни Бальзаком, по миру, сверкающему в разных плоскостях, завивающемуся в узлы, уходящему под землю и взлетающему в небеса, ко мне неуклонно приближалось какое-то родное красное пятно.
Это ехала Машка Кулаго в открытом «Феррари». Нелегко было узнать в элегантной даме прежнюю вечно пьяную девчонку, которая начинала снимать джинсы всегда за минуту до того, как ей делали соответствующее предложение. Милая строгость,
– Эрнест, я похищаю у вас собеседника.
Просто и сердечно она подставила мне свою щеку. Незаметно для всех, да и для меня самого, моя рука быстро дотронулась до ее грудей и живота. Она подвела меня к жадному до жизни старику, который смотрел на нас со своими раздутыми на ветру усами.
– Знакомьтесь. Это мой муж, адмирал Брудпейстер. Я вас предупреждала, адмирал, что он когда-нибудь приедет, – сказала она мужу.
– Что ж, – сказал адмирал, – приглашайте, мадам, отца своих детей к нам на обед. Посмотрим, какие у него манеры. Умеет ли пользоваться щипцами для лангуста, как разрезает фрукты, не фокусничает ли с салфетками. Кстати, сэр, у нас за столом отрицается всяческая пропаганда. Ваши дети за годы вашего отсутствия воспитаны в атлантическом духе. Мы не отдадим без боя ни одного камня! Прошу!
Стол был сервирован под вековым британским дубом на поляне в графстве Сассекс. Дубовые листья иной раз падали в суп с чисто рязанской непринужденностью. Адмирал лукаво поглядывал – как русский будет выкручиваться, сумеет ли сохранить достоинство?
Русский вынимал листья из супа и тщательно их обсасывал, потому что суп из бычьих хвостов был вкусный. Детей приводило в восторг поведение заезжего папы. Щипцами для омара папа дельно выедал внутренности авокадо, а членистоногого крошил ударами кулака. Кроме того, он поминутно скрывался под столом, после чего мама слегка вздрагивала. Дети поглядывали на любимого дедушку, гвардейца Кулаго.
– Вы, наверное, комиссарских, еврейских кровей, дружище? – спросил дедушка папу, подняв левую бровь. – Не дрался ли ваш батюшка с русскими войсками на юго-западном фронте?
Папа тогда всех озадачил, включая маму.
– С одной стороны, я барон фон Штейнбок, с другой – пролетарий, товарищ Боков. Устраивает?
– Это нечто новое.
– Это нечто старое, как вся наша жизнь.
Подали сладкое. Подвезли на колясочке портвейн. Папа при виде колясочки чрезвычайно оживился.
– Красненького подвезли! Красненьким сейчас хорошо отлакировать! – Он принял из рук слуги граненый хрусталь с искрящимся портвейном, быстро опрокинул его в рот, сногсшибательно подышал в ладонь и обратился к адмиралу:
Это сколько же в нем будет градусов?
– Друг мой, вы выдержали испытание, – сказал адмирал. – Вы прост, естественен, комильфо. Я не удивляюсь, что Маша полюбила вас.
Старик Кулаго пока еще «не принял» гостя, еще дулся на него за узурпацию русской революции, еще демонстрировал «комиссару» свой республиканский профиль, но и он уже, без всякого сомнения, таял: новый псевдорусский человек, отец его дражайших чилдренят, ему нравился.
Герцогиня Брудпейстер была со всеми мила, улыбчива, снисходительна, настоящая леди, если не считать того обстоятельства, что пальцы ее временами приподнимали скатерть и касались взведенного курка псевдобарона, а может быть, и включая это обстоятельство. В один из таких моментов она мягко обратилась к отцу: