Падение Парижа
Шрифт:
– Он продан?
С грубостью ребенка, не раздумывая, не выбирая слов, Андре ответил:
– Я не хочу, чтобы он висел у вас. Вы не понимаете?.. Всему есть пределы. Чтобы вы на него смотрели? Нет!
Когда Виар испытывал обиду, все его лицо дрожало: пенсне, кончики усов, нижняя губа, подбородок. Он вежливо сказал: «Как вам будет угодно», – поблагодарил Андре за доставленное удовольствие и церемонно вышел из мастерской. Андре поглядел ему вслед и выругался. Кривляка! И вот в такое чучело Пьер верил, как бабки верят в богородицу! Нет, до чего люди доходят! И хорошие люди, как Пьер. Андре махнул рукой и сел за работу, прерванную приходом Виара. Работа не шла, но он не отпускал себя от холста: боялся мыслей, злобы, тоски.
Когда стемнело, он, не зажигая света, лег на диван и стал ждать того часа, когда в мертвой мастерской раздастся
Обманутой дано мне умереть,
И как песок, часов старинных медь…
Снова пиликали и пели. Андре машинально повертел стрелкой. Тонкий женский голос сказал по-французски: «Говорит Мадрид». Сегодня наши части, составленные из бойцов Ла Манчи, совместно с бойцами интернациональных бригад, отбили атаки в Университетском городке. Контратакой мы выбили фашистов из здания медицинского факультета. Немецкие самолеты совершили два налета на северные кварталы города. Среди населения имеются убитые и раненые…»
Андре выглянул в окно. Старая улица Шерш Миди спала. Спали и антиквары, и весельчак-сапожник, и цветочница. Спали посетители «Курящей собаки». Спали коты. Редко проходили запоздалые пешеходы. Прогремел грузовик. Потом снова наступила тишина. Серые дома казались брошенными. И огромная тоска овладела Андре: он подумал о Мадриде. Он никогда не видал этого города и все хотел его себе представить; какой он – белый, темный, шумный, тихий – неизвестно. Но ночью все небо горит, а внизу кричит женщина. И так – каждую ночь… Но ведь это хуже смерти! От этого можно сойти с ума. Не от бомб, от одинокого крика. А помочь нельзя. Вот они закрыли ставни, навалили на себя перины и спят. Им уютно оттого, что на дворе сыро и холодно, уютно оттого, что в далеком Мадриде горят дома. Уютно… А потом вдруг это небо наполнится гудением; ночь, черная и враждебная, оживет. Беспомощно вопьются в небо глаза прожектора: нет, не отыскать!.. И грохот. Одна, другая, третья… Кто-то объявит по радио: «Имеются убитые и раненые». И ночью вскрикнет женщина. Может быть, Жаннет. Зачем ее обманывают этой тишиной, зачем не разбудят, не скажут: беги в поле, к морю, все равно – куда? Их всех обманывают: и сапожника, и кошек, всех. Жаннет сказала: «Обманутой дано мне умереть…» Просто и страшно.
Часть вторая
1
У Монтиньи собирались по вторникам. В просторном кабинете среди дыма сигар, за чашкой кофе, сопровождаемой белым ромом с Мартиники, друзья Бретейля обсуждали очередные политические вопросы. Дамы тем временем в гостиной пили чай и сплетничали. Дочка Монтиньи, Жозефина, с нетерпением ждала, когда мужчины перейдут в гостиную: она не остыла к Люсьену, который бывал у Монтиньи каждый вторник.
С победы Народного фронта прошло без малого два года. Как говорил Дессер, все утряслось. Виар хвастал: «Я научился управлять – меня теперь не замечают…» Дела шли хорошо. Заводы были завалены заказами. В магазинах продавщицы не успевали отпускать товары. Исчезли надписи «сдается»: больше не было пустующих помещений. Экономисты писали о конце кризиса и предсказывали долгий период благополучия.
Однако под покровом умиротворения скрывалось общее недовольство. Буржуа помнили июньские забастовки; они не простили Народному фронту своего страха. Сорокачасовая рабочая неделя и платные отпуска – вот причина всех бедствий! Так рассуждали не только посетители Монтиньи, но и люди скромного достатка, начитавшиеся газетных статей. Лавочница, объявляя покупательницам, что мыло снова вздорожало на четыре су, философствовала: «Ничего не поделаешь. Ведь господа рабочие разъезжают по курортам…» Крестьянин, заполняя декларацию о доходах, ворчал: «Дармоеды!» – «Дармоедами» для него были учитель, два почтовых служащих и рабочие в соседнем городке. Рабочие, в свою очередь, негодовали. Жизнь с каждым днем дорожала, и повышение заработной платы, которого они добились два года тому назад,
Бретейль многое перепробовал за это время. Друзья, с которыми он встречался у Монтиньи, не знали о его разносторонней деятельности. Считая, что все зло в мнимом умиротворении, Бретейль посвятил год террористическим актам. Самые ответственные дела он поручал Грине. Это Грине поджег шесть военных самолетов, он же положил в железнодорожный туннель адскую машину. Желая припугнуть капиталистов, Бретейль поручил Грине взорвать дом, принадлежавший «Союзу предпринимателей». Бомба повредила фасад и убила сторожа.
Правая печать обвиняла в этих покушениях коммунистов. Виар отвечал журналистам уклончиво: «Характер преступлений все еще не выяснен…» Сторонники Народного фронта требовали решительных мер; желая их успокоить, Виар «раскрыл заговор». Конечно, он не тронул ни Бретейля, ни арсеналов «верных»; но полиция выволокла из разных подвалов несколько пулеметов и арестовала полсотни «верных». Виар преподнес заговор как ребяческую затею; по его указанию газеты прозвали заговорщиков «кагулярами», уверяли, будто они носят средневековые капюшоны и маски. Бретейль возмущенно заявил в палате, что правительство преследует «истинных патриотов», и арестованных вскоре выпустили.
Теперь Бретейль решил переменить тактику; он перешел от бомб к парламентским интригам, в надежде, что международные осложнения помогут ему расколоть правительственное большинство. Все стены были облеплены воззваниями: «Народный фронт ведет Францию к войне!» Друзья Бретейля, разъезжая по стране, заклинали крестьян «спасти дело мира». Предстоял очередной министерский кризис: радикалам надоели социалисты. Обложение капиталов – вот здесь-то осторожный Блюм поскользнется! Тогда может выплыть Тесса… И Бретейль ухаживал за старым адвокатом, расхваливал его речи, угощал уткой по-руански или сальми из фазанов. Тесса одобрял блюда, но держал себя осторожно; даже подчеркивал свои добрые отношения с Виаром: «Социалисты оказались хорошими французами…» Может быть, предвидя свое близкое торжество, он хотел заручиться голосами социалистов; может быть, старался успокоить левых радикалов, в частности неистового Фуже, который не называл Бретейля иначе как «гитлеровцем».
Свергнуть правительство, конечно, труднее, чем взорвать дом. Бретейлю пришлось прибегнуть к помощи новых людей. Грине и прочие «латники» теперь сидели без дела. Бретейль добился дружбы двух видных депутатов, которые зачастили к Монтиньи: Дюкана и Гранделя. Это были люди разного склада. Сын провинциального ветеринара, Дюкан в молодости знавал нужду, однако он остался в стороне от социального движения. Его идеалом была рыцарская аскетическая Франция; он мечтал о подвиге лотарингской пастушки, о труде безвестных строителей Шартрского и Реймского соборов, о нации как о целом. Во время войны он был летчиком, получил тяжелую рану; его дважды наградили. Потом увлекся политикой, проповедовал «интегральный национализм». В парламент его послали жители одного из горных департаментов. Дюкан выбрал себе место на крайней правой; но часто он смущал своих соседей неожиданными заявлениями. Так, однажды он сказал с трибуны: «Если нам предстоят ужасы новой Коммуны, я предпочту пост защитника Парижа двойной роли Тьера». Это был скромный, невзрачный человек лет пятидесяти, страдавший косноязычием. Волнуясь, он говорил настолько невнятно, что его не понимали даже близкие. В палате он выступал редко, но пользовался большим влиянием: ценили его личную порядочность и осведомленность – он был лучшим специалистом по воздухоплаванию и руководил работами авиационной комиссии. За Бретейлем он пошел, считая, что Народный фронт ведет Францию к разгрому. Бретейль старался не оттолкнуть его и никогда при нем не заикался о сотрудничестве с Германией.