Падший ангел
Шрифт:
Наша война с Герасом тем временем шла неудачно – и хоть наши сводки старались создать впечатление успехов и были невероятно оригинальны в своей усердности, то, что на фронте подвижек нет – было ясно всем и каждому, последнему кучеру или ребенку.
Наша верхушка рвала и метала с пеной у рта, но не могла совладать с обороной маленького, но героического Гераса, который стоял насмерть в своей битве за историческую правду, вину и за свою жизнь.
И по мере того, как война затягивалась, все больше росло недовольство властями, всё больше людей поговаривало,
Повсюду слышались крики о том, что правительство зарвалось, на каждой улице можно было встретить ораторов, которые выступали перед небольшой толпой и скандировали "долой власть!".
Обстановка накалялась.
Из-за какого-то неудачного репортажа наша газета попала под жернова репрессий, и начальника её, живодёра и мясника, больше никто не видел.
Была введена цензура даже более жёсткая, чем была раньше, и писать не о скачках или искусстве стало почти невозможно – всё прилежно просматривали с высунутым языком и вырезали правительственные ищейки.
Каждый человек видел в другом врага, и в целом атмосфера была натянута, как струна – казалось, что даже под небом нечем дышать, ибо все пропитано недоверием, недовольством, подлостью и ярой злобой.
Непонятно, во что превращалась наша страна – всегда такая чистая и благородная, честная перед богом и известная своими славными традициями.
Её, казалось, не узнать.
Однажды, весенним ясным утром, я вышел из дома – так как в нем находиться было положительно невозможно – и направился пропустить стаканчик.
В городе было ничуть не лучше, чем в своей спальне, так же душно и впридачу отовсюду на тебя смотрели злобные глаза, налитые кровью, и каждый выход на улицу был подобен посещению клетки с волками, которые не кидаются тебя растерзать только потому, что помимо своей злобы в них живёт одна лишь трусость, и, подтачивая исподтишка твёрдый характер, являющийся нашей национальной чертой и врожденное добро в человеке, они беснуются в нём между собой, превращая носителя своего в нечто среднее между животным и дьяволом, по своей алчности и жестокости.
Я зашёл в знакомый бар и заказал какой-то напиток – в последние месяцы они все были на один вкус – бесцветная жижа без вкуса и запаха, которую подают и пьют скорее по привычке и чтобы убить время, нежели из симпатии к ней самой.
Я сидел в углу и потягивал эту дрянь, пытаясь не сойти с ума или не заснуть от стоящей в заведении духоты, как краем глаза заметил, что ко мне направляется человек в надвинутой на глаза шляпе, и, не дав мне заговорить, он её снял.
Это был Леонард, улыбающийся своей холодной улыбкой, с его искрящимися глазами и пронизывающим взглядом, та самая противоречивая и столь известная фигура, что наделала такой шум и переполошила всю страну, и так же негаданно (хоть и последний раз) канула в безвестность.
Он стоял передо мной – высокий, в пальто и держа шляпу в руках, не обращая внимания на царившую испепеляющую
Не спрашивая разрешения, он сел рядом и достал свою флягу, поставив её на стол.
– Дело дрянь, не так ли? – Обратился он ко мне с некоторой усмешкой во взгляде. Я, внимательно (насколько мне позволяла моя усталость) глядя на него и очень медленно соображая, всё же сумел из себя выдавить:
– Да, бывало и лучше.
Он прозорливо глядел на меня.
– Народ беснуется. А?
Вы бы написали об этом статейку. Людям всегда интересно читать о злоключениях, если они чужие. Посмотрим, что будет, если они усмотрят в вашем обзоре насмешку, найдут вашу контору и вздёрнут вас, как будто это вы виноваты в их положении просто потому, что осмелились заявить о его бедственности. Ведь это мышление пролетариата, поверхностное, ограниченное – докапываться не до сути вещей, а до обложки, представителя, глашатая, если вам угодно – то есть сугубо до того, что они видят, что находится перед лицом, ибо заглянуть вглубь предмета они неспособны, и потому, ввиду их недалёкости, страдают всегда неповинные, всего лишь выполняющие волю тех, кто действительно ответственен за теперешнее положение – полицейские, юристы – кто угодно оказывается крайним, исключительно кроме тех, кто действительно – виновен.
Последнее слово он подчеркнул, сделав паузу перед ним, и затем с улыбкой воззрился на меня.
Видимо, его забавляло моё состояние, и царившая в этом баре инертная сонливость.
Он видел в ней метафору, государство в миниатюре.
Все сидят на своих местах, кто-то на более роскошных, кто-то на относительно простых – пьют то, что им подаёт бармен и, пока их всё устраивает, они не устраивают бунты, желая расправиться с ним.
Они спокойно платят за свою выпивку и подтягивают её дальше, но если вдруг хозяин бара решит, что за всё надо брать втридорога – то, конечно, люди просто пойдут в другой бар, но если их запереть, и заставить пить дорого или невкусно, лишая возможности сделать выбор?
Тогда люди взбунтуются, и ради возможности снова пить вкусно и дёшево и пребывать в своих иллюзиях довольными, а ещё ради выражения своих эмоций – чтобы дать им выход – они повесят бармена над его же стойкой, даже не задумываясь о том, что истинный виновник тут – хозяин.
Леонард посмотрел на меня и ухмыльнулся.
– Вы даже не представляете, на что способен Человек. Никто не представляет.
Вы видите этих посредственностей, ищущих избавление в вине, если только можно называть это вином? Вы сможете назвать мне более жалких представителей нашего вида?
Я попробовал было возражать, но он, так же резко как и всегда, оборвал меня на полуслове.
– Посмотрите на них. Они жалкие. Безвольные и бессильные. Это овцы, которым нужна всего лишь сильная рука – ведь только тогда они смогут приносить пользу, только тогда смогут выжить.