Пагубная любовь
Шрифт:
— Да... Я заметил, что ваше преподобие против воли согласились, что дочерей было две.
— Вот по тому самому, что я заметил, что ваше превосходительство обратили на это внимание, я и считаю, что, по долгу священника, я обязан открыть вам истину, сеньор командор. Если хотите услышать эту историю... Да нет, ведь ваше превосходительство сказали, что у вас мало времени...
— Нет-нет, сеньор. Расскажите, пожалуйста, эту историю. Времени у меня много.
Аббат высунулся в окно и сказал слуге, чтобы тот отвел кобылу попастись на свежей травке. После этого он закрыл на щеколду дверь небольшого зала, в котором они сидели, усадил гостя в удобное штофное кресло, сам сел в другое кресло, обитое русской кожей, и начал свой рассказ:
— У Силвестре не две, а три дочери. Самую старшую — я ее крестил тридцать девять лет тому назад — зовут Мария. Двадцать лет назад она полюбила некоего подкидыша, который вырос здесь, в доме одной святой женщины, — она нашла его в кустах на церковном дворе, с той стороны, где находятся могилы,
— Что вы, что вы! Меня страшно заинтересовала эта печальная история...
— Весьма печальная, дорогой сеньор!.. Итак, у Марии родился мальчик, а присутствовала при его появлении на свет и принесла его мне одна вдова, божья душа, моя духовная дочь; она жила в наших краях, в доме, который она купила у той самой Бернабе. И я помолился о том, чтобы Бог ниспослал ей свою благодать за доброе дело, которое она совершила. А конопатчик уже приехал сюда и жил у каких-то своих родственников, поджидая сына Белшиора. Я отдал ему младенца, и малыш отправился в Вила-до-Конде; перед отъездом я окрестил мальчика и нарек его именем его отца...
— И этот мальчик... — прервал священника командор; при этом лицо его выражало сильное волнение, но слабые глаза аббата этого не заметили.
— Сейчас скажу, сеньор. Через два года конопатчик умер, и служанка снова привезла ребенка ко мне и сказала, что так велел хозяин и просил, чтобы я отдал младенца его, хозяина, сестрам и племянницам, которые живут в соседнем приходе. Я позвал этих женщин к себе, показал им ребеночка и объявил им волю покойного конопатчика; они же отвечали, что знать не хотят никаких историй и пусть, дескать, мальчишку возьмут себе его дед и мать — они, мол, люди богатые. Божья душа, которая жила, как я уже сказал вашему превосходительству, в доме, принадлежавшем некогда тетушке Бернабе, взяла на себя заботу о сиротке. Какая в этом глубокая, таинственная связь! Отец вырос в том самом доме, где теперь рос его сын, и у обоих не было ни отца, ни матери. К несчастью, когда мальчику еще и шести не исполнилось, его благодетельница внезапно скончалась. Ее родственники выгнали мальчика из дому, и Силвестре купил этот дом, снес и устроил загон для скота. Из этого окна, ваше превосходительство, можете увидеть этот загон, на месте которого стоял дом, где жили две святые женщины. Вон он белеет между двумя дубами.
Командор подошел к окну, узнал место, где стоял когда-то дом, в котором протекло его детство, вытер слезы, повернулся к аббату и снова уселся напротив старика.
— Что мне оставалось делать? — продолжал аббат. — Я взял мальчика к себе и отправил его в школу.
— Это прекрасно! Прекрасно! — в восторге закричал бразилец. — Это прекрасно, вы благородный человек!
И, схватив руку священника, он поднес ее к губам.
Отдернув влажную от слез руку, аббат взволнованно сказал:
— Я исполнил свой долг, сеньор! Пусть простится мне за это множество грехов, которые я совершил...
— Ну а мальчик?.. — поспешно прервал его гость.
— О нем я расскажу попозже. А теперь вернемся к его матери. Три с половиной года провела она взаперти в своей тюрьме. Видела только сестру, которая приносила ей еду. Наконец она почувствовала, что скоро умрет, и попросила пригласить к ней духовника. За неимением другого священника, пригласили меня. Во время исповеди я сказал Марии, что ее сын живет у меня и что все считают его моим родственником. Находились и такие люди, сеньор командор, которые говорили, что это мой сын от той женщины, которая взяла его к себе. Я простил клеветникам, дабы и Бог простил мне мои прегрешения: справедливо было, что меня чернили, ибо я сам дал повод к этому в пору моей безрассудной юности. Мария, узнав, что сын ее жив, вновь обрела силы, к ней вернулось желание жить, и она победила болезнь. Она сказала мне: «Если я буду жить, я должна буду получить что-то с этого дома, и то, что я получу, будет принадлежать моему сыну; ну а если я умру, придется бедняжке просить милостыню». — «До этого дело не дойдет, возразил я, — как только он войдет в возраст, я пошлю его учиться ремеслу». Тогда она спросила, не известно ли мне что-нибудь о Белшиоре. Я ответил ей, что конопатчик под большим секретом рассказал мне, что Белшиор уехал в Бразилию. Первый год конопатчик часто получал от него письма, которые он писал своей приемной матери, не зная, что ее уже нет в живых. Конопатчик написал ему, что тетушка Бернабе скончалась, но парень продолжал писать ей. Конопатчик решил, что Белшиор отправился в сертаны [96] , куда письма из Португалии никогда не доходят. Потом умер и конопатчик. Что было дальше, я не знаю. Все, что я знал, я рассказал Марии. В конце концов у нас тут стали ходить слухи, что Белшиор умер, и так это было или нет, но я воспользовался этими слухами, я подумал, не даст ли теперь Силвестре некоторую свободу бедняжке Марии. Я заговорил с ним об этом и сказал, что он ответит перед Богом за то, что лишает дочь церкви и причастия. Я так усердно стучался в дверь его очерствевшей души, что кое-чего добился: отец разрешил Марии причащаться и ходить к обедне раз в три месяца. Через какое-то время я настоял на том, чтобы она могла ходить в церковь раз в месяц; она уже знала, что мальчик, который прислуживает мне за обедней, — это ее сын. Как-то раз она вошла в ризницу — в церкви никого не было; она обняла его и залилась слезами. Я не мешал ей, бедняжке, но потом просил ее впредь не допускать подобной неосторожности, — ведь если бы кто-нибудь ее увидал, больше ей не пришлось бы выйти из своей тюрьмы. Когда пареньку было четырнадцать лет, он уже бойко читал и писал. Я послал его обучаться ремеслу — какое он сам себе выберет; он захотел стать плотником, и у него оказались большие способности к этому делу. Вот это кресло, на котором сидит ваше превосходительство, сделал мне он. Вы только посмотрите, какая красивая вещь! А ведь он еще и года не проучился своему ремеслу, когда сделал это кресло, но можно подумать, что оно куплено в Порто!
96
Сертаны — внутренние засушливые районы Бразилии.
— А сейчас этот Белшиор здесь? — спросил командор.
— Нет, сеньор, он работает в Браге; но каждый месяц он приезжает сюда повидаться с матерью в тот день, когда она приходит на исповедь.
— Каждый месяц?
— Да, сеньор; в первый понедельник каждого месяца. И если я буду жив, то через неделю я услышу ее исповедь и угощу ужином моего Белшиора.
— Через неделю? Сеньор аббат, мой дорогой и достопочтенный друг, вы доставили бы мне величайшую радость, если бы разрешили мне присутствовать при свидании в церкви этой мученицы с ее несчастным сыном. Можно?
— А почему бы и нет? Приходите сюда в понедельник к шести часам утра — этот час я ее исповедую и причащаю. И вы увидите и ее и парнишку, который до сих пор прислуживает мне во время обедни и дает матери запить причастие.
Волосы встали дыбом у командора от того, что рухнула плотина, доселе сдерживавшая его чувства: то была смесь восторга, радости и печали. Он прижал к груди седую голову старика и поцеловал его в лоб. Священник пристально посмотрел на него удивленными глазами, а он пролепетал:
— Ваша история привела меня в восхищение!.. Я принадлежу к числу безумцев, которые восхищаются великодушными поступками. Если бы я доселе не верил в Бога, я упал бы сейчас к вашим ногам, исповедуя его!
— Кто же не верит в Бога, друг мой? — сказал старик, утирая слезы.
В понедельник по небу с присущей ей торжественностью разлилась июльская утренняя заря, сопровождаемая пением птиц и благоуханием цветов. Командор Гимараэнс вернулся из Браги приблизительно в полночь и приказал своему слуге, чтобы тот разбудил его в четыре часа утра. Излишнее распоряжение! Он так и не заснул. Еще до рассвета он позвал своих слуг и велел седлать лошадей.
В половине шестого он уже прислонился к одной из надгробных плит в ограде церкви Пресвятой Богородицы. Поодаль били копытами глинистую землю дубовой рощи нетерпеливые кони. Солнце хлестало лучами церковное окно. Воробьи чирикали в ветвях оливкового дерева — того самого, между искривленными корнями которого тридцать девять лет назад, в промокшем одеяльце, лежал этот человек, который сейчас чувствовал себя наверху блаженства, когда кажется, что забившееся от радости сердце вот-вот разорвется, словно от душевных мук. Ласточки щебетали на карнизе церкви и, описывая в воздухе большие круги, прорезали световые волны нежными звуками великого гимна, к которому на земле примешиваются слезы тех, кто способен проливать их от благодарности к божественному провидению.