Паладины
Шрифт:
Моя, единая, росла.
Она поддержки не просила
И не мужала от числа.
Она росла в своём единстве,
Самодержавна и горда,
И, в чаровом самоубийстве,
Шатнулась в мой шатёр орда…
От снегоскалого гипноза
Бежали двое в тлен болот;
У каждого в плече заноза,
Зане болезнен беглых взлёт.
Я их приветил: я умею
Приветить всё, — божи, Привет!
Лети, голубка, смело к змею!
Змея, обвей орла в ответ!
"Я трагедию жизни претворю в грёзофарс…"
Выискивать в поэзии пошлость — занятие самоуничижительное и, по большей степени, не достойное. Игорь Северянин, "поэт
"Крестьянин пашет, каменщик строит, священник молится, и судит судья. Что же делает поэт? Почему легко запоминаемыми стихами не изложит он условий произрастания различных злаков, почему отказывается сочинить новую «Дубинушку» или обсахаривать горькое лекарство религиозных тезисов? Почему только в минуты малодушия соглашается признать, что чувства добрые он лирой пробуждал? Разве нет места у поэта, всё равно, в обществе ли буржуазном, социал-демократическом или общине религиозной? Пусть замолчит Иоанн Дамаскин!" (Гумилёв).
Многие поколения мыслителей и поэтов пытаются прикоснуться к тому, чему посвятили жизнь, — свету доброму и бесконечному, миру старому и смешному. Так рождается искусство и литература. Можно бесконечно рассуждать о первичных и вторичных качествах, верить или не верить своим ушам и глазам, вспоминать и вновь забывать какие-то важные, как когда-то казалось, истины, но вещь, присутствуя здесь, рядом с нами, остаётся такой же бесконечно далёкой и недостижимой, как синева небес и отражение звёзд в ночном заливе. И совсем не важно, что синева небес — это цвет земного, тёмного в своей глубине, океана, а слабые маячки звёзд на воде — вряд ли тот самый свет, что пробивается к нам сквозь тысячи и миллионы парсеков. Можно только преклонить колени перед этой сказочной освещенностью вещного мира, соразмерностью нашего восприятия космическому миропорядку. Есть что-то непредсказуемое и не до конца понимаемое нами в каждом со-бытии, в постижении и озарении времени и пространства.
Мы обращаемся к тому, что вчера считалось понятным. Мы объявляем приговоры и полагаем правильным свой выбор — человек судит о вещах и вместе с тем о себе самом. Взгляд же поэта, в известной степени, лишён налёта того, что можно было бы назвать суждением-осуждением о вещах. И не столько потому, что взор его чист и не замутнён временем и обычаями, сколько потому, что поэт, как мастер, очищает его от мутности и царапин кантианских линз. Паладин зрит умом; это та самое великое искусство умозрения, когда вне всякой привязки к физике и астрономии, древние философы утверждали, что космос имеет круглую форму.
Увертюра
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Удивительно вкусно, искристо, остро!
Весь я в чём-то норвежском! Весь я в чём-то испанском!
Вдохновляюсь
Стрекот аэропланов! Беги автомобилей!
Ветропросвист экспрессов! Крылолёт буеров!
Кто-то здесь зацелован! Там кого-то побили!
Ананасы в шампанском — это пульс вечеров!
В группе девушек нервных, в остром обществе дамском
Я трагедию жизни претворю в грёзофарс…
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Из Москвы — в Нагасаки! Из Нью-Йорка — на Марс!
Происходит чудо. Будущие века звучат в этом "стрёкоте аэропланов" и "ветропросвисте экспрессов". Крылолёт буеров… Несомненна трагедия жизни. От неё не спасёт преодоление расстояний — "из Москвы в Нагасаки, из Нью-Йорка — на Марс". И сколь бы ни были велики наши скорости и возможности — "весь я в чём-то норвежском, весь я в чём-то испанском", двусмысленность — самая опасная и злая шутка, какую выкидывает над человеком время.
"Его головокружительный успех настолько запал в память, мифологизирует незадачливый читатель, — что и сейчас, десятилетия спустя, люди, даже не знающие стихов Игоря Северянина, знают нарицательное слово «северянинщина» — знак дешёвого успеха, гимназического обожания кумира, самодовольства. Слово вошло в язык" (А. Урбан).
Как скоро вошло, так скоро, стоить думать, и вышло. Мёртвые слова имеют действительно дурной запах. Поэт рождает язык: его слова капризны, как ребёнок, и отчаянны, как герой. "Человеческая личность способна на бесконечное дробление, — Николай Гумилёв описывает различные ситуации общения. — Наши слова являются выраженьем лишь части нас, одного из наших ликов". Северянин бросает вызов условностям, но не отвергает ничего, что может нести свет, — даже площадь, на которой продажны и души.
Двусмысленная слава
Моя двусмысленная слава
Двусмысленна не потому,
Что я превознесён неправо,
Не по таланту своему,
А потому, что явный вызов
Условностям — в моих стихах
И ряд изысканных сюрпризов
В капризничающих словах.
Во мне выискивали пошлость,
Из виду упустив одно:
Ведь кто живописует площадь,
Тот пишет кистью площадной.
Бранили за смешенье стилей,
Хотя в смешенье-то и стиль!
Чем, чем меня не угостили!
Каких мне не дали «pastilles»!
Неразрешимые дилеммы
Я разрешал, презрев молву.
Мои двусмысленные темы
Двусмысленны по существу.
Пускай критический каноник
Меня не тянет в свой закон,
Ведь я лирический ироник:
Ирония — вот мой канон.
Поэт, видящий суть вещей, пожалуй, может только онеметь от восторга или иронизировать о тех вещах, о которых говорят остальные. Как выразить эту суть, передать это светозарное мироощущение? Слова стары, как мир, и как мир, они мертвы от привычности своей, от затёртости повседневного употребления. Так устроен язык и другого языка у нас нет. Как и куда идти дальше? Как выразить свою мысль? Один путь: оживить слово, и тогда поэт с тем же успехом, что и пророк, может приказать горе тронуться с места, и она тронется. Апостолы его веры — свидетели творческого действия мысли, которая совершается сама по себе, непосредственно в их присутствии. Другой: сыграть ноктюрн, создать новые и в незапятнанности своей живые интонации, в которых всё душа. Пусть мысль переживёт своё воплощение — стихи всегда рискуют умереть, ещё не родившись.