Память о блокаде. Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества: Материалы и исследования
Шрифт:
Информант: Фильм был бы одновременно очень фантастический, намеренно сделанный как фантастика или полуфэнтези, ну понятно, не боевик, и очень обыденный. Вот благодаря фэнтези удалось бы передать ощущение вот этого растянутого времени. А благодаря тому, что все происходит очень обыденно, вот этот ужас, когда человек живет постоянно в таком состоянии, в каком они жили. И вот это, когда я с самого начала сказала, вот это, собственно, и есть жизнь, которую надо жить день за днем. Идти за хлебом, или, как моя соседка, тащиться там через весь город к пятиюродной сестре в столовую, чтобы выскрести там остаточки каши. Вот. Или еще что-нибудь. Или там дежурить с этими зажигалками, или ожидать, когда там при очередном обстреле что-то упадет, и вот когда человек привыкает к этому, когда это становится нормальным, по-моему, это ужаснее нету уже.
Интервьюер: Это точно.
Информант: Вот, наверное, этот фильм был бы такой.
Интервьюер: А как ты думаешь, надо ли вообще передавать память о блокаде?
Информант: Смотря как.
Интервьюер: И что нужно
Информант: Дело в том, что чем дальше, тем сложнее передавать. Одно дело да вот, я почему начала с того, что на улице булыжник был. Он был и двадцать лет назад тоже. И за двадцать лет до моего рождения, и за двадцать пять, и за тридцать… Ничего не менялось. Но с какого-то момента все стало как-то резко меняться. Резко и одновременно незаметно. И люди, которые уже младше меня там лет на пять, на семь — они живут в другой среде. И в эту среду как имплантировать память о блокаде и образы блокады, если сама среда их отторгает. Если среда беспроблемная или с другими проблемами, я даже не представляю. Вот. Поэтому блокада, может, наверное, появляться как… в ходе… ну примерно так, как наша учительница литературы пыталась стресс, описание стресса, передать через мотив блокады. То есть когда что-то общее конкретизируется в этой теме, а не наоборот. А у нас как раз было наоборот. Мы шли от частного к общему. Видимо, вот для твоих ровесников частные проявления… блокада проявляется как частное проявление какого-то вот общего кошмара. А я вот вроде как на границе между старшим поколением и твоими ровесниками и дальше уже <…>.
Интервьюер: А вопрос: о чем, о чем нужно рассказывать о блокаде, если… вот какой материал, если так говорить?
Информант: Я думаю, что неизбежно, что материал должен опираться на… на тот опыт, который у людей есть здесь и сейчас. Ну ладно, вот выросли вы в другой среде. Сформировались в другой среде, но что-то же есть в обществе, что связывает людей каждые десять лет, допустим. И… вот только на основе общих каких-то черт и возможна трансляция воспоминаний. Потому что пока тебе трудно вообразить, что такое Разъезжая улица, вот опять таки любимый образ в последнее время, покрытая булыжником, да? Ну я его просто не так давно для себя восстановила картину эту в памяти. Ну просто одной детали не хватало, мне ее добавили, и вот образ времен? Не знаю, моих двух — трехлетнего возраста, образ восстановился окончательно. Улица, покрытая булыжником, невысокие дома (мне казались высокими, конечно), две машины на улице. Две. «Волга» и «Победа». Ну тебе такой город представить невозможно, мне-то сейчас его невозможно представить, потому что в таком далеком детстве был. Но какие-то есть другие общие точки. Именно вот проживание в одной и той же среде, да?
Интервьюер: А какие сюжеты?
Информант: С ним вот как раз и должны быть связаны сюжеты. Может быть, сюжеты, связанные с какими-то константами, которые вот на протяжении, именно с рядовыми константами, средой обитания людей и семидесятилетних, и пятидесятилетних, и тридцатилетних, и дальше. С теми константами, которые остались неизменными. Внешний вид изменился, наверное, дома остались. Значит, одна — это сам город в каких-то отдельных частях. Особенно вот в тех, которые еще не реставрировались. Или тех, которые пытаются, ну… как сказать, сохраниться, консервировать. Или в старых уголках. Это вот, на мой взгляд, один сюжет. Другой — это… тема напряжения и постоянная тема войны. Это то, что связывает все поколения. Понятно, что сейчас война, да вот двухлетней, двухдневной давности, что до этого, что до этого. В ней как-то может все это проходить как-то. Да, даже войны изменились, но война — она всегда война. Может быть через это. Третья — это моя недавняя попытка, у ребенка в школе, действительно, там что-то такое блокадное мероприятие затеивали, а ей надо было какой-либо стих прочесть по этому поводу. Я не додумалась ничего умнее, как восьмилетнему ребенку прочесть какой-то стих Ахматовой. Говорю: что-нибудь поняла? — Ничего не поняла, но очень нравится. Раз нравится, значит, она это запомнит вот. Потом уже дальше начнет понимать, что за этим стоит. Вот. И четвертый круг сюжетов, наверное, связанный вот с антропологическими какими-то показателями. Ну вот вроде этого тиканья метронома, о котором мы говорили. Вот. Когда человек независимо от того, где он находится, реагирует на нервное тиканье из этих вот репродукторов, которые до сих пор где-то там висят по стенкам, в общем, у него одни и те же ассоциации, если он находится в Ленинграде. Заметь, не в Питере — в Ленинграде. То есть если в этот момент он осознает себя находящимся так. Поэтому да, переносы во времени невозможны. Это на обратный результат фактически, трансляция памяти — это успешность обратного желания во время. Представления себя в каком-то ином времени. Поэтому это должно охватывать, да, и среду, и антропологию, и сознание, вот вроде чтения Ахматовой.
Интервьюер: А есть ли какие-то вещи, которые… о которых лучше забыть или о которых лучше не говорить вот в контексте блокады?
Информант: Что значит, лучше забыть и не говорить? Конкретизируй.
Интервьюер: Просто в некоторых интервью встречается… даже не то что в интервью встречается, я иногда сталкиваюсь с определенной позицией, когда мы разговариваем. Притом что эта позиция была не только у самих блокадников, а у людей, которые родились уже после, у которых родители блокадники, эта тема все равно личная, они говорят, что вот… о каких-то… какие-то вещи я могу там услышать, но о которых я все равно никому не скажу, потому что мне кажется, вернее, кажется им, что это ну негуманно, или о том, что это… с этим соотносить блокаду было бы некорректно, скажем, по отношению к тем, к тем людям, которые там жили. Вот есть какие-то вещи, которые вот именно в этом отношении, которые… И нужно ли вообще как-то исключать эти вещи, или все-таки это, ну должна быть полная картина?
Информант:
Интервьюер: Рассказывали ли вы о блокаде своим детям?
Информант: Ну только сейчас рассказываю. Больше о войне. Но о войне, собственно, потому что у меня ребеночек в возрасте как раз нежном с трех до четырех там с небольшим лет провел в довольно военизированной и идеологизированной стране, когда она сказала, что «возьму в руки автомат и всех врагов перестреляю!», года в четыре, я поняла, что надо рвать когти! Но было замечательно. Мы оттуда уезжали на День памяти солдат павших, который там праздновался с невероятным размахом.
Интервьюер: А где?
Информант: В Израиле.
Интервьюер: Серьезно?
Информант: А сюда мы приехали 9 мая, то есть получили то же самое ровно, только поскромнее: фейерверки, и народ не так бурно реагирует. Просто все нажрались и все. Такой в городе. Или гулять пошли на Дворцовую. То есть ну так, разница культур, в общем. Северная и южная. А поскольку понятно, что в идеологизированном государстве ребеночку в три года в детском саду каждый день обязательно (причем там это делалось совершенно искренне, там люди очень искренние) рассказывали какие-то военные сюжеты, у них все этим пропитано, каждый сантиметр почвы. Даже самый нормальный человек, он рано или поздно не выдержит и начнет что-нибудь об этом говорить. Ну понятно, что темы войны возникали, но, для того чтобы сохранить все-таки какой-то культурный иммунитет некоторый и дистанцирование от местной идеологии, я ребеночку пыталась вводить какие-то такие свои сюжеты. То есть ну, естественно, и война, и блокада, и тот город, в котором она родилась, чтобы она все время помнила. Потому что я не знала, останемся мы или уедем. И на тот случай, если мы там будем вынуждены остаться, чтобы она с детства помнила, что она родилась в таком городе, который вот… которому есть что вспомнить. Чтобы она была защищена от местных. От местных вот этих — военного ажиотажа. Что у нас была своя война. У нас была блокада, то-то и то-то.
Интервьюер: А ты долго жила в Израиле?
Информант: Да нет, не очень, примерно около года. Ну там просто день за три. Ну вот. Поскольку я туда попала случайно совершенно с ребенком подмышкой с сумкой на плече. Поэтому пришлось вот так ориентироваться без заранее составленного плана, понимать, где ты находишься.
Интервьюер: А по твоим наблюдениям, интересно, а вообще интересовались блокадой или возникала каким-то образом эта тема там?
Информант: Ну там так получилось, что дети там брошенные, по местным культурным условиям. Потому что в той культуре считается, что важно наплодить много детей и, значит, их накормить и временами одеть желательно, если уж совсем там холодно, плюс пятнадцать на улице, а остальное пускай они сами. Ну или государство. Если это школа, детский сад или еще чего-нибудь. А… соответственно дети хотят общаться со взрослыми. А взрослые не понимают, что дети хотят. И на весь этот микрорайон, видимо, я оказалась единственная ненормальная, которая соглашалась с ними общаться. Поэтому, понятно, что дети они всюду дети. Начинают рассказывать: а что у них в школе, а что у них в этой, вот ну как-то вот, в старшей группе детского сада, там где-то семилетние, не помню, как она уже называется…Ей же надо поделиться. А что в школе, что в детском саду — всюду военная история. И им точно так же начинала как-то пытаться это откорректировать, что их военная история, она не в одной отдельной стране. Что у них своя, но вообще-то есть много разных. Вот например, потому что из Питера там не было ни одного ребенка в тот момент. Или были там какие-то из Москвы, были уже которые там родились, но говорили по-русски. Потом они каких-то еще негров с собой приволокли, караимов, я не знаю, кого там, толпа такая в конце была. Вот. Ну и вот в этих разговорах мне не нравится, когда что-то воспринимается как изолированное явление. Что-то, что было только у них. А вот не только у них. Что это вообще общее явление, а может оно проявляться еще и по-другому. Ну и, соответственно, я им пыталась что-то рассказать. Воспринимали они это просто на ура. То есть это был их опыт. Потому что там каждые десять лет война. Вот. И каждые два года раздают противогазы. Хронически. Поэтому дети просто в этом выросли, и им это понятно, им это знакомо вот. На что израильский ребенок отреагирует? Вот на самое ужасное. На то, что есть нечего. Потому что это люди, которые все время что-то жрут. Самое главная забота — это человека накормить обязательно, даже если не голоден. Так что, если нечего есть, это для них просто вот… это невероятно! То есть просто они это воспринимали как самое страшное. Наверное. А то что бомбы на голову сыплются, так они и так под этим живут. То есть это как раз было то общее, что нас связывало. Ну не нас, а мои воспоминания, да, или передача этих воспоминаний или образов там, или историй с их личным опытом. Ну, это как это могут воспринять дети там от шести где-то там — самые старшие там лет двенадцать и тринадцать. Вот. Это вот такие были разговоры смешные.