Память сердца
Шрифт:
«Фольксбюне» — один из крупнейших драматических театров Берлина, расположенный в северо-восточной, рабочей части города, — считался театром серьезным и прогрессивным по своему репертуару, с хорошей, крепкой труппой. Перевод «Освобожденного Дон Кихота» был сделан очень добросовестно, особенно удачно звучали все шутки и каламбуры.
В сезоне 1923/24 года эту драму поставил в театре бывш. Корша режиссер И. М. Лапицкий, который ее очень сильно сократил и убедительно доказал автору абсолютную необходимость такой операции. А здесь в пьесе, названной Луначарским «драмой для чтения», не было ни одной купюры. Анатолия Васильевича этот слишком большой пиетет к его тексту
— Ведь спектакль кончится в первом часу, я боюсь, что публика устанет.
Но она в ответ, улыбаясь, покачала головой:
— А вы обратите внимание, как слушают. Дирекция «Фольксбюне» знает свою публику.
Да, действительно, слушали и принимали великолепно, и в публике не замечалось усталости, хотя здесь вместо трех московских антрактов был всего один.
Во время этого единственного антракта мы с Анатолием Васильевичем были приглашены за кулисы, чтобы познакомиться с исполнителями, и я снова стала свидетельницей популярности Марии Федоровны среди деятелей немецкого театра.
После окончания спектакля Луначарского стоя приветствовал весь зрительный зал, и дирекция уговорила его выйти на сцену. Я видела, с каким радостным волнением переживала успех советского драматурга Андреева; прощаясь, она троекратно облобызала Анатолия Васильевича — «на радостях», как она выразилась.
В последующие дни вся берлинская пресса поместила статьи об «Освобожденном Дон Кихоте», статьи очень положительные, даже хвалебные. И только абсолютно реакционная газета «Штальхельм» злобно писала, что «Освобожденный Дон Кихот» — замаскированная большевистская агитация, которую нельзя терпеть на немецкой сцене, притом агитация, сделанная настолько художественно и ловко, что она способна обмануть бдительность цензуры, и именно поэтому особенно опасна.
Атташе нашего полпредства по делам печати приносил газетные вырезки, а Мария Федоровна их читала вслух со своими комментариями. Я снова и снова поражалась ее осведомленности: она метко, двумя-тремя штрихами характеризовала газету, тех, кто ее финансирует, кто является истинным вдохновителем этих «рыцарей пера», считавшихся ведущими театральными критиками.
Из ряда виденных в обществе Андреевой спектаклей мне запомнилась оперетта «Терезина» с Фрицци Массари, блестящей и тонкой актрисой, в главной роли. В третьем акте, где героиня, из уличной певицы превратившаяся в знаменитость, приходит к императору Наполеону, которого знала в юности бедным офицериком, Фрицци Массари очаровала зрителей своей сдержанной, умной и содержательной игрой. Мария Федоровна неистово аплодировала и позднее, за ужином, продолжала восторгаться актрисой.
— Как она сумела облагородить оперетту! Никакого штампа! Ничего вульгарного! Станиславский мог бы оценить такую игру!
Я не выдержала и спросила Марию Федоровну, как она может, так любя театр и так владея актерским мастерством, уже много лет работать совсем в другой области. Спросила и смутилась: я испугалась, что своим вопросом, быть может, разбередила какую-то еще не затянувшуюся рану. Но Мария Федоровна ответила очень просто и спокойно, что она считает свой отход от театра временным и в ближайшие годы непременно вернется в театр. Но и сейчас — тут ее лучистые глаза засветились особенно тепло и молодо — она свой досуг отдает театру. Она пробует себя в режиссуре, готовит с кружком самодеятельности сотрудников полпредства и торгпредства спектакль типа «Синей блузы». Это было неожиданно: Андреева — и «Синяя блуза»! Но она говорила об этом с таким увлечением, с таким энтузиазмом,
Через два месяца первое, что я увидела на перроне берлинского вокзала, было оживленное, улыбающееся лицо Андреевой, которая ждала нас в группе товарищей из полпредства. После первых приветствий она сообщила, что ее спектакль готов и через несколько дней она покажет его в советском клубе.
Анатолий Васильевич и я были на этом спектакле, зашли за кулисы поздравить Марию Федоровну, а заодно и познакомиться с «актерами». Они выступали в синих спецовках, типа комбинезонов. Там «командовала» Мария Федоровна, одетая также в темно-синий напоминающий комбинезон костюм, совсем непохожая на ту изящную, спокойную, сдержанную женщину-дипломата, какой я ее видела на официальном приеме.
Здесь, за кулисами клубной сцены, она излучала какую-то особую энергию, подбадривала одних, прикрикивала на других, отдавала распоряжения электрикам, реквизиторам, сама ударяла в гонг.
Я не могу сказать, был ли этот спектакль действительно так хорош, но увлеченность Андреевой, горение собравшейся вокруг нее в этом кружке молодежи (впрочем, «молодежь» там была относительная) — все это заставляло с особой теплотой и симпатией относиться ко всей работе ансамбля.
Мария Федоровна — знаменитая актриса, красивая женщина, человек большой судьбы, ответственный работник, старый член партии — с непосредственным увлечением входила во все мелочи постановки спектакля, делала это весело, живо, молодо, — все это волновало и трогало, пожалуй, больше, чем самый спектакль.
Через несколько дней Луначарского пригласили на премьеру его драмы «Слесарь и канцлер», которая исполнялась полупрофессиональными силами; часть ролей, особенно молодых, играли любители из рабочей молодежи. Этот спектакль был устроен городским комитетом Германской компартии, и для премьеры был снят большой зал на северной, рабочей окраине Берлина. Меня поразили размеры зала — огромного, неуютного, в сущности мало приспособленного для драматического спектакля. При появлении Анатолия Васильевича весь зал поднялся, и, сжав кулак, все три тысячи пятьсот зрителей проскандировали «Рот фронт». Это было грандиозно!
Играли неровно, но с подъемом, с увлечением, чему, вероятно, отчасти способствовало и присутствие автора. Публика дружно аплодировала. После спектакля единодушно вызывали автора и не успокоились, пока он не вышел на сцену. Тогда весь зал стоя запел «Интернационал». Этот гимн чем-то, не только немецкими словами, но и едва уловимыми оттенками звучания отличался от нашего. Здесь, в буржуазном Берлине, пение «Интернационала», такое могучее и вместе с тем стройное, окрыляло и вселяло какие-то большие надежды. Я почувствовала комок в горле от радостного волнения и, взглянув на Марию Федоровну, заметила и у нее слезы на глазах. Она сжала мою руку:
— Не ожидали услышать здесь такое? О! Немецкий рабочий класс — великая сила.
В подъезде публика не расходилась, ждали Луначарского и снова устроили ему овацию. Юноши и девушки продавали в пользу МОПРа открытки и значки с фотографиями Ленина, Карла Либкнехта, Розы Люксембург, Чичерина, Луначарского.
Мы еще чувствовали себя в другом мире, когда машина вывезла нас из темных улиц Нордена, окруженных домами-казармами, на сверкающие, залитые неоновым светом центральные улицы.
Не хотелось расставаться, несмотря на поздний час. Анатолий Васильевич был под сильнейшим впечатлением этого вечера, не только от самого спектакля, а еще в большей степени от зрителей, их организованности и революционного подъема.