Память сердца
Шрифт:
За ужином меня посадили рядом с Борисом Григорьевым.
Мне показалось, что он еще не совсем отрезвел не то от успеха своей выставки, не то от выпитого перед приходом к Сигетти вина. Он говорил очень много, очень громко и все о себе. Он доказывал, что столица мира, мировой культурный центр — теперь не Париж, а Нью-Йорк:
— Здесь все после Америки кажется провинциальным. Нет масштаба, нет размаха. Самые интересные женщины — американки, парижанки — это XIX век, они уже давно не оправдывают своей репутации законодательниц мод.
Он безбожно хвастал: «короли» мясных консервов и «королевы бриллиантов» добивались чести увидеть его за своим столом, звезды Голливуда готовы за любую цену
18
Высший свет (англ.).
— Я видел вас на моем вернисаже, — обратился Григорьев ко мне, — и обругал Наташу Гончарову, что она не уговорила вас сняться в группе с нами.
— Сниматься мне не хотелось. Но я рада, что случай свел нас сегодня за этим столом. Меня просил передать вам привет ваш бывший профессор, Абрам Ефимович Архипов; он очень тепло говорил о вас.
Григорьев приподнял брови:
— Архипов? Кто такой Архипов? Ах да, кажется, был такой старичок в Москве…
Меня буквально бросило в жар от этого развязного, самоуверенного тона, и я резко ответила:
— По-моему, каждый культурный человек обязан знать Архипова, тем более художник, тем более русский. Он говорил о вас, как об одаренном человеке и своем ученике. Я не знаю точно, чем вы обязаны Архипову как художник, знаю только, что ваш высокомерный тон по отношению к большому мастеру, старому уважаемому человеку, расположением которого я горжусь, — бестактность и невоспитанность.
И я отвернулась к соседу справа, чтобы прекратить разговор. У меня горели щеки от возмущения, и я чувствовала к Григорьеву самую настоящую антипатию.
После ужина, когда все гости слушали камерную певицу, ко мне подошел Григорьев и шепотом попросил меня уделить ему несколько минут. Я удивилась, но пошла за ним к камину за аркой.
— Я прошу вас, расскажите, как чувствует себя Абрам Ефимович? Давно ли вы видели его? Как я рад, что он еще помнит меня.
— Вы же только что сказали во всеуслышание, будто едва припоминая: «Да, кажется, был такой старичок». Что это за комедия?
— Я не знаю, что на меня нашло. Так просто, рисовался, сам не знаю зачем. Как же я мог бы забыть своего учителя, который дал мне бесконечно много как художник и как человек. Я ему навсегда благодарен. Понимание, советы мастера, ласка, обед, когда стипендии не хватало, всего не перечислишь… Мне было бы тяжело сознание, что вы можете считать меня зазнавшимся и неблагодарным выскочкой. Просто… ну как вам сказать… вот уже четыре дня, как я не в себе; нервничал перед выставкой, напивался, трезвел и снова пьянел… А потом эта чертова жизнь в Америке приучила нас к саморекламе: не будешь сам кричать о себе, и тебя никто не заметит. Я, наверно, показался вам пошляком. Я вот гляжу на вас и думаю о Москве, о друзьях, с которыми вряд ли суждено увидеться. Не думайте обо мне дурно…
Он сидел с видом напроказившего школьника, этот сорокапятилетний рослый человек, и лицо у него было простое и хорошее.
— Как он живет? Сильно постарел? По-прежнему бодрый, живой? Какой честный, мужественный человек, настоящий художник божьей милостью. Он никогда не придавал значения разным побрякушкам: чековым книжкам, похвалам, салонному успеху; это не могло
Я вынесла странное, двойственное впечатление об этом человеке. Тут же я решила при встрече рассказать Абраму Ефимовичу только задушевные, теплые слова о нем его ученика Бориса Дмитриевича Григорьева.
Я не застала в живых Абрама Ефимовича. Куда-то бесследно исчез мой портрет. Я обращалась к товарищам и ученикам Архипова, но они не могли разыскать этого полотна. Не верится, что Архипов уничтожил его сам: оно было почти закончено и, по-видимому, нравилось автору. Время от времени мне сообщают о женских портретах кисти Архипова, и я каждый раз надеюсь обнаружить свой портрет, но пока все поиски были неудачны. Кто знает? Может быть, нежданно-негаданно портрет найдется.
Во всяком случае, работа Архипова над этим портретом помогла мне узнать Абрама Ефимовича и сохранить на всю жизнь воспоминания об умном, благородном, талантливом, беспредельно чистом старом русском художнике.
Борисов
Сугробы, сугробы, сугробы, узкие, протоптанные пешеходами тропинки, пустые, темные витрины магазинов, кое-где украшенные плакатами РОСТА… — так выглядят Петровка, Кузнецкий мост. Тверская, недавно еще самые нарядные и оживленные улицы Москвы. Зимой 1921/22 года мало кто ходил по этим неровным и скользким тропинкам: движение сосредоточено на мостовой с блестящим, как зеркало, от полозьев саней снегом. Там, среди мохнатых, с заиндевевшими мордами, полуголодных лошадок, движутся, лавируют люди. Недаром тогда повторялась мрачная шутка, что москвичи, питаясь кониной, сами постепенно превратились в лошадей: бегают по мостовой и тащат за собой салазки. На салазках — пайки, очень скромные по объему и еще более скромные по калорийности.
Выработались новые маршруты: незачем ходить по улицам — это только удлиняет путь; все равно все заборы разобраны, все дворы открыты, и с одного конца города до другого ходят дворами, проводя кратчайшую линию по прямой.
В домах холодно, неуютно; дымят самодельные печки-«буржуйки», тускло мерцают и коптят лампадки-мигалки. Но Москва живет интенсивной, яркой жизнью, жизнью политической, идейной, жизнью художественной. Ведь именно в этот период Вахтангов поставил «Гадибук» в студии «Габима» и заканчивал работу над «Турандот» в своей студии, он же незадолго до этого поставил «Эрика XIV» в Первой студии МХАТ; «Зори» и «Мистерия-буфф» — у Мейерхольда, новые спектакли Камерного театра… Каждый вечер в нетопленных залах Большого, Малого театров собираются жаждущие новых впечатлений зрители. В Политехническом музее, в Доме печати — страстные диспуты — литературные и театральные, и частенько у ораторов изо рта идет пар, а время от времени в партере громко топают ногами — не в знак порицания, а просто, чтобы согреться.
В эту снежную метельную зиму сквозь суровую, аскетическую жизнь, созданную блокадой, войной, неурожаем, начинают прорываться новые веяния, начинается период новой экономической политики — нэп. Уже кое-где на рынках торгуют продуктовые палатки; в запустевшем, с выбитыми стеклами Солодовниковском пассаже продают флакончики заграничных духов, в кафе в Столешниковом сидят за столиками краснорожие люди, похожие на прасолов; режиссеры, мечтающие создать нечто новое, фантастическое, невиданное в искусстве, рьяно ищут «меценатов». Они обещают за финансовую поддержку их «абсолютно новых» идей в искусстве не только бессмертную славу, но и барыши. Упитанные люди, похожие то на рыботорговцев, то на завсегдатаев одесского кафе Фанкони, охотно выпивают с этими «искателями», но денег на «искания» обычно не дают.