Память, Скорбь и Тёрн
Шрифт:
— У меня имеется сомнение, Саймон, что песни ситхи можно говорить на языках смертных — потому что мы не можем очень правильно понять их мысли, понимаешь? Еще очень хуже, что я и ты говорим не на моем языке, но я могу предпринять отчаянную акцию.
Еще некоторое время они молчали. Потом Кантака видимо устала или решила, что вряд ли стоит делить волчьи радости с такими флегматичными людьми, и умчалась прочь.
— Это мне кажется похожим, — сказал наконец Бинабик, после чего скорее проговорил, чем спел:
УБинабик застенчиво засмеялся.
— Видишь ли, в грубых лапах тролля песнь воздуха делается словами грубого камня.
— Нет, — сказал Саймон. — Я не совсем понимаю ее… но это заставляет меня чувствовать что-то…
— Тогда это очень хорошо, — ответил Бинабик. — Но никакие мои слова нельзя сравнивать с собственными песнями ситхи. И в особенности с вот этой. Она одна из самых очень длинных, так говорили мне, и самая очень грустная. Говорили также, что король-эрл Ий'Унигато сам складывал ее в последние часы, когда был умерщвлен… умерщвлен… Ах! Смотри, мы уже пришли на самый верх!
Саймон поднял глаза; действительно, они подходили к концу длинного склона.
Под ними простиралось бесконечное море Альдхорта.
Но он замолчал не из-за этого, подумал Саймон. Я думаю, он почти сказал что-то, чего говорить не хотел.
— Где ты научился петь песни ситхи, Бинабик? — спросил он, когда они наконец остановились, чтобы перевести дух, на самой вершине горы.
— Мы будем говорить об этом, друг Саймон, — ответил тролль, оглядываясь. — Но теперь посмотри! Вот это дорога вниз, к гостеприимству святого Ходерунда.
На расстоянии броска камня от них, цепляясь за пологую сторону холма, как мох, покрывающий древнее дерево, вились ряды и ряды тщательно ухоженных виноградников. Они отделялись друг от друга горизонтальными террасами, края которых закруглялись, как будто земля была возделана давным-давно. Дорожка бежала, извиваясь, между рядами виноградников вниз по склону. В долине, с одной стороны защищенной этим меньшим кузеном Вальдхельмских гор, а с другой стороны огороженной каймой леса, виднелись фермерские участки, расчерченные с дотошной симметрией ученой гравюры. Дальше за уступом горы можно было разглядеть небольшие служебные помещения аббатства, ухоженная и опрятная коллекция деревянных сараев и загонов, в которых не было сейчас ни коров, ни овец.
Единственной частью, выбивавшейся из этого огромного неподвижного гобелена, были старые рассохшиеся ворота, которые медленно качались на скрипучих петлях.
— Держись там, где тропинки, Саймон, и я думаю, что скоро мы будем иметь возможность есть, а может быть даже и усваивать живительную влагу — я говорю о монастырском вине. — Бинабик торопливо спускался по склону. Несколько минут они пробирались через виноградники, а Кантака, огорченная медлительностью своих спутников, устремилась вперед, на бегу перескакивая через лозы. Ее тяжелые лапы не сломали ни одной загородки
Саймон, который спускался вниз, внимательно глядя себе под ноги и чувствуя, как при каждом неосторожном движении скользят подошвы, внезапно скорее ощутил, чем увидел чье-то присутствие. Думая, что это тролль остановился, чтобы подождать его, он поднял глаза и кислой улыбкой, собираясь сказать что-то о необходимости проявления жалости к тем, кто не вырос в горах.
Вместо Бинабика он увидел огромную, кошмарную фигуру, закричал, поскользнулся и плюхнулся на дорогу.
Бинабик услышал крик, повернулся и побежал вверх по холму, где обнаружил Саймона, сидевшего в грязи, прямо перед большим пугалом, наряженным в лохмотья.
Маленький человек посмотрел на пугало, на его грубо раскрашенное лицо, почти полностью смытое дождями и ветром, и на Саймона, мрачно сосавшего разбитые пальцы. Он боролся со смехом до тех пор, пока не помог Саймону подняться, схватив его сильными руками за локоть и поставив на ноги. Но больше сдерживаться он не мог. Он повернулся и пошел вниз, а Саймон мог только сердито хмуриться, когда до него долетали звуки бурного веселья маленького тролля.
Саймон с горечью отряхнул штаны и проверил, не повреждены ли закрепленные у пояса пакеты — стрела и манускрипт. Понятно, что Бинабик не знал ничего о повешенном воришке, но он был, когда ситхи бился в ловушке лесника. Почему же ему так смешно, что Саймон немного удивился этому пугалу?
Чувствуя себя последним простаком, он посмотрел на пугало и снова ощутил леденящий холодок предчувствия. Тогда он протянул руку, схватил пустую тыкву головы пугала, которая оказалась грубой и холодной на ощупь, и запихнул ее в бесформенный рваный плащ, хлопающий разошедшимися полами у плеч пугала, чтобы спрятать невидящие грязные глаза. И пусть тролль смеется.
Уже успокоившийся Бинабик ждал его поодаль. Он не стал извиняться, но погладил Саймона по руке и улыбнулся. Саймон вернул улыбку, но она была не такой широкой.
— Когда я бывал здесь три луны назад, — сказал Бинабик, — на моей дороге, передвигаясь к югу, я ел совершенно достопримечательную оленину. Братья имеют позволение бить очень мало оленей для подкрепления странников — и себя также, это абсолютно. Хо, вот оно… И дым поднимается.
Они повернули в последний раз. Прямо перед ними тоскливо скрипели ворота.
По всему склону были разбросаны скученные камышовые крыши аббатства. Дым действительно поднимался великолепным плюмажем, развеянным ветром на вершине холма. Он шел не из трубы и не из дымового отверстия.
— Бинабик, — проговорил Саймон, удивление которого еще не вполне перешло в тревогу.
— Сгорело, — прошептал Бинабик. — Или горит… Дочь гор! — ворота с шумом захлопнулись и снова начали открываться. — Это был чудовищный гость — тот, который приходил в Дом святого Ходерунда.
Саймону, никогда прежде не видевшему аббатства, дымящиеся развалины показались ожившей историей Кладбища костей. Как и в полубезумные часы, проведенные в подземелье замка, он чувствовал, что ревнивые когти прошлого смыкаются, утаскивая настоящее в тьму сожалений и страхов.