Папа Хемингуэй
Шрифт:
Мы с Хемингуэем организовали то, что Эрнест назвал «Синдикатом Хемхотча», — внесли в общий фонд определенную сумму денег и договорились, что будем пополнять капитал синдиката по мере надобности. (Позже, когда наша деятельность стала более разнообразной, Эрнест даже официально зарегистрировал компанию в Нью-Джерси, назвав ее «Хемхотч, Лтд».)
В Европе принято носить в бумажнике множество визитных карточек, и мы, следуя этому правилу, а также дабы отметить рождение нашей компании, придумали для визитки замечательный текст:
«М-р. Эрнест Хемингуэй и м-р. А. Е. Хотчнер, эсквайры, объявляют об образовании компании „Хемхотч, Лтд“, целью которой является удовлетворение интереса ее учредителей к скачкам, бою быков, охоте на
Однако в ту осень мы смогли достичь лишь уровня простого сотрудничества. Обычно в день скачек в Отейле мы заваливались где-то около полудня в «Литл бар» отеля «Ритц», и пока Бертен, маэстро этого заведения, готовил нам свою бесподобную «Кровавую Мэри», изучали списки участников заездов и выбирали, на кого поставить. Иногда Жорж, или Бертен, или кто-нибудь еще из барменов подходил к нам и просил сделать ставки за них. Бертен был особенно неутомим, причем в своем выборе он руководствовался не строгим научным анализом, а, скорее, какими-то мистическими соображениями. Однажды он вручил Эрнесту список из восьми лошадей, которые, как он полагал, придут первыми в восьми заездах того дня. Эрнест изучил список и сказал:
— Знаешь, Бертен, что я сделаю? Я поставлю десять тысяч франков на каждую лошадь, а выигрыш поделим пополам, идет?
Все лошади из списка Бертена проиграли, но, когда мы вернулись в бар, Эрнест вручил Бертену пять тысяч франков.
— Одну из твоих лошадей сняли с состязаний, и мы получили ставку обратно, — сказал он.
Не думаю, что когда-нибудь мне еще будет так хорошо, как в те дни в Париже. Лошади и жокеи Дега на фоне пейзажей Ренуара; серебряная фляжка Эрнеста с выгравированной надписью «От Мэри с любовью», а во фляжке — замечательный выдержанный кальвадос; бурный восторг победы и бокалы, осушаемые в одно мгновение; советы жокею и ностальгия Эрнеста, скрытая от посторонних глаз.
— Знаешь, Хотч, больше всего в жизни люблю встать утром, пораньше — птицы поют, окно открыто, и слышно, как где-то неподалеку скачут лошади.
Мы сидели на верхней ступеньке трибуны и разговаривали. Погода была отвратительная, Эрнест кутался в свое огромное пальто, на голове — его всегдашняя кепка, борода спутана. Мы только что пообедали — устрицы, омлет с ветчиной и зеленью, сыр и холодное вино «Сансерре». В седьмом забеге мы не делали ставок. Эрнест, наклонившись слегка вперед, смотрел в бинокль, взятый напрокат, на ипподром, где к беговому кругу медленным серпантином тянулись лошади из паддока.
— Когда я был молод, — вспоминал Хемингуэй, — я был единственным чужаком, кому позволялось приходить на частные ипподромы в Ашере и Шантильи. Они разрешали мне даже пользоваться секундомером с остановом — как правило, никто, кроме самих хозяев, к нему не прикасался. Это здорово помогало мне правильно делать ставки. Там я узнал об Эпинаре. Один тренер, Дж. Патрик, эмигрант из Америки, которого я знал еще со времен Первой мировой войны — мы с ним познакомились в Италии, еще мальчишками, — рассказал мне, что у Джина Лея есть жеребец, из которого может получиться скакун века. Это его слова, Патрика, — «скакун века». «Эрни, — сказал он, — мать жеребца — Бададжос-Эпина Бланш из конюшни Рокминстера, во Франции ничего подобного не видели со времен Гладиатора и Большой Экюри. Мой тебе совет — займи или укради сколько можешь и все поставь на этого двухлетку в первом же заезде. Потом уже все увидят, что это за лошадь, но сейчас, когда его еще никто не знает, поставь на него все, что у тебя есть».
Тогда я у меня был период «полной нищеты». Порой не хватало денег даже на молоко для Бамби, но я все-таки последовал совету Патрика. Я выпрашивал наличные у приятелей. Даже одолжил тысячу франков у своего парикмахера. Я приставал к иностранцам. Кажется, в Париже уже не осталось ни единого су, на который я бы не позарился. И вот, когда Эпинар дебютировал в Довилле, я поставил на него все добытые с таким трудом деньги. Он выиграл забег, и на полученный выигрыш я смог жить месяца два. Патрик познакомил меня со
— Как ты помнишь все эти имена, ведь прошло столько лет? — спросил я. — Ты что, встречался с ними потом?
— Нет. Но я всегда помню то, что хочу помнить. Никогда не вел никаких дневников, не делал записей. Я лишь нажимаю нужную мне кнопку памяти — и все. Вот, например, Парфремон. Я вижу его так же ясно, как сейчас тебя, слышу его так же отчетливо, как во время последнего с ним разговора. Именно Парфремон на Борце Третьем из конюшни Анси принес первую победу Франции на Больших скачках в Ливерпуле. Это один из труднейших стипль-чезов. Жорж увидел Парфремона в первый раз за день до скачек. Английские тренеры показывали ему большие барьеры. И Жорж повторил мне слова, которые тогда сказал им: «Размер барьеров не играет никакой роли, единственная опасность — это сбиться с темпа». Бедняга Жорж! Он предсказал свою собственную судьбу. Погиб, преодолевая финальный барьер в Энгиене, причем высота барьера не превышала и трех футов. Энгиен — старый, простоватый, но порой такой коварный! Раньше, когда еще не перестроили трибуны, заменив все на холодный и безразличный бетон, Энгиен был моим любимым местом скачек. Там ощущалась какая-то особенно теплая атмосфера. В один из последних приездов в Энгиен — кажется, с Эваном Шипманом, профессиональным наездником и писателем, и Гарольдом Стирнсом из парижской редакции «Чикаго трибюн», мы делали ставки каждый день. Я выиграл шесть раз из восьми возможных. Гарольд страшно мне завидовал. «В чем твой секрет?» — спросил он меня. «Все очень просто. В промежутках между заездами я спускаюсь к паддоку и нюхаю лошадей. Побеждают всегда те лошади, за которыми лучше ухаживают, и с помощью обоняния вы сможете предсказать, какого скакуна ждет победа».
Встав, Эрнест принялся разглядывать людей, толпящихся у окошек, где делались ставки.
— Слышишь, как стучат каблуки по мокрому асфальту? В этом влажном воздухе, в тумане все выглядит удивительно красиво! Господин Дега мог бы прекрасно изобразить их, ему удалось бы уловить этот приглушенный свет — да, пожалуй, на полотне эти люди выглядели бы более настоящими, чем в жизни. Это и должен делать художник. На холсте или листе бумаге изобразить натуру настолько верно, с такой силой, что она останется с людьми надолго. В этом — основное отличие журналистики от литературы. Литературы вообще очень мало — гораздо меньше, чем принято считать.
Он достал из кармана расписание забегов и некоторое время изучал его.
— Вот настоящее искусство, — задумчиво проговорил он. — Ну что ж, сегодня нам не везло. Жаль, у меня уж не тот нос. Теперь я ему не доверяю. Я мог бы проследить угасание его провидческих способностей с той зимы, когда мы с Джоном Дос Пассосом приехали сюда поиграть на ипподроме. Оба в то время много работали — каждый писал роман, мы отчаянно нуждались и не знали, как переживем зиму. Я расхвалил ему мой способ оценки лошадей, он поверил в мои силы, и мы сложились, чтобы делать ставки. Одна из лошадей, участвовавших в седьмом забеге, как мне казалось, пахла особенно обещающе, и мы поставили на нее весь наш капитал. К несчастью, она завалилась после первого же барьера. У нас в карманах не осталось ни единого су, и пришлось добираться пешком до дома.
Тут к нам подошли два парня и предложили дать сведения о победителе следующего забега. Говорили они на ярко выраженном кокни. Эрнест очень вежливо отказался от их услуг. Симпатичный молодой человек в полувоенном пальто, стоявший в проходе, обернулся, взглянул на Эрнеста и робко приблизился.
— Мистер Хемингуэй! — заговорил он по-французски. — Вы меня помните?
Эрнест озадаченно посмотрел на него.
— Я — Ришар.
— О, Рикки! — Узнав юношу, Хемингуэй радостно заулыбался и крепко его обнял. — И правда, Рикки. — Он снова посмотрел на него. — Ничего удивительного, что я тебя не сразу узнал — ведь в первый раз вижу тебя без формы.