Папа Хемингуэй
Шрифт:
— Это выражение Гертруды Стайн, а не мое! — воскликнул Эрнест. — Гертруда подхватила слова одного владельца гаража, которые он произнес по поводу своего механика-ученика: «une generation perdue» — «потерянное поколение». Ну что ж, Гертруда сказала так и сказала. Я только использовал эти слова в начале «И восходит солнце», они в некотором роде отражали мои мысли. А этот пассаж из Екклезиаста? «Род проходит и род приходит, а земля пребывает вовеки». Твердое подтверждение вечности Матери Земли, правда? «Восходит солнце и заходит солнце…» Твердое подтверждение вечности солнца. И ветра. А затем и рек… Невозможно сказать точнее. Смотри, Гертруда всегда жаловалась на жизнь. И в своих жалобах она соединила свое недовольство жизнью с этим поколением. Но это все ерунда. Там не было никакого движения, никакой связи между курящими марихуану нигилистами, блуждающими в темноте в поисках мамочки, которая выведет их из дикого мрака
В другой день, когда на скачках в Отейле был выходной, мы шли в Клозери-де-Лилас, еще одно местечко из прошлого Эрнеста. По дороге в ресторан он показал мне высокое узкое здание, на самом последнем этаже которого он жил вместе с Полин.
— Милая квартирка, — вспоминал Эрнест, — с огромным окном, благодаря которому в комнатах было всегда светло. Однажды у нас в гостях был богемец по имени Джерри Келли, неудавшийся дадаист. И вот перед уходом он решил зайти в уборную. Вместо того чтобы взяться за цепь унитаза, он ухватился за держатель шнура нашей застекленной крыши, сильно потянул, и крыша раскололась на тысячи осколков. Я попал прямо под этот стеклянный душ. Когда увидел кровь, первое, что пришло мне в голову, — хорошо бы не запачкать мой единственный костюм. Я побежал в ванную и, стараясь спасти костюм, нагнулся над ванной так, чтобы кровь текла туда. Кровь лилась ручьем, и я зажал большим пальцем сосуд на виске, пытаясь ее остановить. Полин позвонила Арчи Маклишу, который попросил зайти к нам доктора Карла Вайса, своего знакомого врача из американского госпиталя — парня, который через несколько лет застрелил Хью Лонга. Надо сказать, зашил он мою рану просто безобразно, оставил на голове этот уродливый шов, который увеличивается, когда я сержусь. Позже мы прикинули, сколько из меня вытекло крови в ванну, — оказалось, больше пинты! С Лонгом у доктора все получилось гораздо лучше, чем со мной.
На следующий день я был на велосипедных гонках и вечером, чувствуя себя превосходно, наверное от потери крови, наконец-то приступил к «Прощай, оружие». Я увиливал от работы почти два месяца, но эта рана на голове да плюс сражение с тем львом в конце концов меня доконали. Полин устроила мне отличный кабинет с прекрасным мексиканским столом, где я вместо того, чтобы приступить к первым главам романа, начал писать истории о жизни в Мичигане. Думал, получится роман о Нике Адамсе, — но потом перечитал все, что сочинил за два месяца, и написал на первой странице: «Слишком туманно для правды». А позже вообще уничтожил рукопись.
Кроме проблем с романом, возникли трудности и с Полин. Может, на меня так влияла работа над «И восходит солнце» — своего рода самовнушение, или же из-за развода с Хэдли, но я совершенно не мог заниматься любовью с Полин. До развода у нас все было просто великолепно, да и потом, когда Хэдли ушла от меня, но теперь, после свадьбы, у меня, как у Джейка Барнса, ничего не получалось. Полин была терпелива и добра. Мы перепробовали все, что только можно. Я был в ужасном состоянии. Ходил по врачам. Даже доверился какому-то мистику, который прикрепил специальные электроды к моей голове и ногам — не думаю, что именно там коренилась причина моих несчастий, — и заставлял меня ежедневно выпивать стакан крови из свежей телячьей печени. Все оказалось бесполезно. И тогда Полин предложила: «Эрнест, почему бы тебе не сходить в церковь, помолиться?» Католичка Полин была очень религиозна, а я — совсем нет, но она была так добра ко мне, что я решил сделать для нее хотя бы это. Я пошел в маленькую церквушку в двух кварталах от нас, произнес короткую молитву и вернулся домой. Полин ждала меня в постели. Я разделся, лег, и у нас все получилось, как в первый раз. И потом с этим не было никаких проблем. Так я стал католиком.
Эрнест остановился и стал слушать мелодию, которую еле двигающимися на морозе пальцами играл на скрипке старик — уличный музыкант. Эрнест поблагодарил его и бросил в кепку тысячефранковую купюру.
— Когда я начал писать «Прощай, оружие», дело пошло как по маслу. Конечно, многое в романе родилось из моих собственных впечатлений, но там есть и такое — например, сдача Каполетто, — что мне не довелось пережить. Некоторые утверждают,
В истории создания «Прощай, оружие» есть некий маршрут — после Парижа я писал роман в Ки-Уэсте, затем в Пиготте, штат Арканзас, в Канзас-Сити, штат Миссури, в Биг-Хорне, штат Вайоминг, а потом снова в Париже — там я читал гранки. Первый вариант появился после шести месяцев работы — сравни, «И восходит солнце» написано всего за шесть недель. Когда я закончил роман, то сразу же понял, что сделал классную работу. Все, кто читали книгу, чувствовали в ней что-то особенное, с первых же страниц. Ты знаешь, что попал в точку, если у тебя получилось десять к одному — то есть если то, что ты написал, действует на мозги в десять раз сильнее, чем те реальные события, на которых основан твой вымысел. Я отослал рукопись Максу Перкинсу в «Скрибнере», и роман ему понравился.
Макс был чрезвычайно робким и застенчивым человеком, и он никогда не снимал шляпу в своем кабинете; даже и не знаю, может, между ними — Максом и его шляпой — была какая-то нерасторжимая связь. И вот я вернулся в Нью-Йорк поговорить о книге с Максом, и он сказал, что хотел бы сделать только одно — убрать некое слово из четырех букв, которое, может, в разговоре солдат и на месте, но на бумаге выглядит чудовищно.
Макс был настолько стеснителен, что не мог произнести это слово, поэтому он написал его на своем календаре. Я тут же сказал, что согласен убрать слово из текста и, поскольку все дела закончены, мы смело можем пойти куда-нибудь пообедать и получить удовольствие от жизни. Около трех часов дня Чарли Скрибнер зашел к Перкинсу о чем-то с ним посоветоваться, но Макса в комнате не оказалось. Тогда Скрибнер взял его календарь, чтобы посмотреть планы Макса на тот день, и у отметки «12 часов» увидел слово «Fuck». Позже, после нашего обеда, Чарли, зайдя к Перкинсу — тот уже сидел на своем месте, — осторожно спросил его: «Макс, почему ты не ушел на весь день? Тебе бы следовало это сделать».
Эрнест, остановившись, рассматривал здания, мимо которых мы проходили.
— В подвале одного из этих домов был когда-то великолепный ночной клуб «Ле Джоки» — самый лучший из всех ночных клубов, когда-либо существовавших в мире. Лучшие музыканты, лучшие напитки, замечательные посетители и самые красивые женщины. Я как-то пришел туда с Доном Огденом Стюартом и Уолдо Пирсом. В тот вечер в клубе все были охвачены пламенем вожделения к самой чувственной женщине на свете. Стройная, высокая, кожа цвета кофе, черные как смоль глаза, восхитительные ноги, а эта улыбка! В тот вечер было жарко, но на ней была черная шуба, и на ее груди мех лежал как шелк. Она посмотрела на меня — в этот момент она танцевала с огромным лейтенантом — англичанином, который и привел ее в клуб. Я ответил ей острым, гипнотическим взглядом. Лейтенант попытался закрыть ее от меня своим плечом, но она выскользнула из его объятий и подошла ко мне. Все, что скрывалось под ее шубой, говорило со мной. Я представился и спросил, как ее зовут. «Джозефина Бейкер», — ответила она. Весь оставшийся вечер я танцевал только с ней. Она ни разу не сняла свои меха. И только перед самым закрытием клуба Джозефина призналась мне, что под шубой на ней ничего нет.
Так, гуляя, мы дошли до улицы Бонапарта. Эрнест взглянул на окна антикварного магазина и остановился, чтобы рассмотреть выставленный в витрине набор дуэльных пистолетов, украшенных перламутром.
— Знаешь, когда опубликовали «Автобиографию Алисы Токлас» Гертруды Стайн, мы с Пикассо были страшно разочарованы.
— Почему же?
— Да потому, что там не было ни слова правды.
Потом Эрнест не оставлял без внимания ни одного антикварного магазина, встречавшегося нам по пути в «Клозери-де-Лилас», где мы замечательно посидели в тихом и уютном баре. Один бармен вспомнил Эрнеста, но остальные его не знали.
— Несколько раз приводил сюда Джойса, — рассказывал Эрнест. — Я знал Джеймса с тысяча девятьсот двадцать первого года до самой его смерти. В Париже его всегда окружали друзья-писатели и подхалимы. Мы с ним часто спорили, и иногда наши дискуссии становились столь яростными, что Джойса от злости мог хватить удар. Он был замечательным парнем, но порой совершенно несносным, особенно если разговор заходил о литературе — тогда он просто превращался в дьявола. А заведя всех, он мог внезапно исчезнуть, оставив меня разбираться с теми, кто требовал сатисфакции. Джойс был очень гордым и очень грубым человеком — особенно со слабаками.