Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом
Шрифт:
Я больше знал об отце со слов матери. В годы войны, в эвакуации, когда дело казалось безнадежным, он сказал ей: если немцы возьмут Москву, я от вас уйду; вы с Ирой — русские, вас не тронут. Дело было в Березовске, под Свердловском. Там же его призвали в армию. Он явился с вещмешком и предстал перед комиссией, где среди военных сидел и Шереметьев, директор Гипроникеля. Полковник посмотрел бумаги отца и сказал Шереметьеву:
— Мне он не нужен — и вам его держать не советую.
Почему? Потому что отец учился в Германии. Поразительно! В середине войны с нацистами советский военный в чинах не знает, что еврей, если б и захотел, не мог стать предателем или перебежчиком. И отца отпустили, не взяли. Глупость спасла.
Ни мать, ни отец не были членами партии (может, это уберегло
Ни отец, ни мать не дожили до 70-и. Отец умер в 1976-м, внезапно; упал в десяти метрах от своей парадной. До последнего дня работал в Гипроникеле. Я поехал на Невский 30 забирать его вещи. Очень пожилой господин подвел меня к столу отца, а сам снял телефонную трубку и сказал кому-то с изумительным спокойствием:
— Умер Колкер. — Это соединение слов показалось мне дикостью. — Его недавно фотографировали для доски почета. Нужно, чтобы фотография туда всё-таки попала.
В отцовском столе я нашел то, что меньше всего мог там ожидать: несколько выпусков многотиражки Политехник с моими стихами. Стихов он никогда читал, к моим никогда не обнаружил интереса. Только в день его смерти мне пришла в голову мысль, что он ведь, собственно, был специалистом высокой квалификации.
Внезапная смерть, среди прочего, вызывает еще и такое странное чувство: ты что-то не сказал близкому человеку — и теперь уже никогда не скажешь; о чем-то не спросил — и теперь уже никогда не спросишь. Целый месяц меня душили слезы; больше всего, когда я вспоминал, как он сказал о моей двухлетней Лизе за несколько дней до смерти:
— К такой девочке можно очень привязаться.
Лиза, совсем крошка, потом, случалось, звала его: — Юзя, Юзя! — Всё спрашивала: — Когда Юзя придет?
На похоронах, в крематории, отвечая на какие-то мои слова, Михаил Самойлович Добрин, заметил совершенно спокойно, что не верит в загробную жизнь. Я посмотрел на него, как на идиота.
После смерти отца мать сделала мне странное признание: половая жизнь с отцом всегда была ей в тягость и оборвалась очень давно. В молодости до того доходило, что она о разводе задумывалась, а бабка отговаривала:
— Потерпи. Дело ведь минутное, а Юзя такой хороший человек.
Кто тут был виноват? Оба — или никто. Допускаю, что мать была просто фригидна. Или отец слишком уж принадлежал своему сумасшедшему времени. Их молодость пришлась на годы полного пренебрежения к сущности семейной жизни. Вместе с тем мать говорила, что влюблялась в отца несколько раз в жизни — уже будучи его женой. Темные аллеи…
Когда умер отец, матери было 63 года. Михаил Самойлович навещал ее, и у нее возникло впечатление, что он за нею ухаживает. Она умерла в 1983, шестидесяти девяти и с половиной лет, за год до моей эмиграции; умирала долго и мучительно — от водянки, от которой и бабка умерла.
«КО МНЕ, ГОСПОДИН ОДИССЕЙ!»
Первый раз я влюбился шести лет отроду, в 1952-м; в тот же год и стихи начал сочинять. Избранницу увидел в поликлинике №30, в доме 6 по Малой Зелениной улице, где в нее (улицу) Глухая Зеленина упирается; мы с матерью, помнится, ездили туда на трамвае №1 до самого кольца, до Барочной улицы. Увидел — и потребовал, чтобы мать меня познакомила. Мать очень не хотела, но ей пришлось уступить. Она потом уверяла, что я лег на пол и начал бить ногами. Возможно ли такое? Избранницу звали Мила. Все три стадии, предусмотренные природой — пылкая влюбленность, обладание и разочарование — были мною пройдены в шестилетнем возрасте, задолго до пробуждения чувственности. Разочарование я переживал
О второй влюбленности уже сказано; тут, повторюсь, предпочтение могло быть инстинктивно расовым, хоть гены меня и подвели. На Петроградской, в 52-й школе, Галя Т., моя Беатриче, не меня предпочитала, а моего приятеля Шурика. Вскрылось это 6 ноября 1956 года, благодаря какой-то обмолвке. Я был раздавлен. Написал стихи:
Пусть не будет надежд безнадёжных,
Пусть не будет мечтаний пустых.
У Фортуны в руках осторожных,
Вижу нож в перламутровых ножнах —
Ждет он жертв неизбежных своих. (…)
Десять лет, а я уже готовенькая жертва: чудно. Когда и откуда взялось имя Беатриче? Данта я не читал; читал о нем: что и когда? Бог весть. В 1966 году, на третьем и четвертом курсе, мы с Галей на минуту сделались парой в глазах окружающих, но она опять меня не любила, отвечала на мои ухаживания недоверчиво, да и я, наконец-то познакомившись ближе с вычитанной и выдуманной возлюбленной, растерял романтический пыл… Да-да, получился анапест, словно бы продолжающий выписанные тут детские стихи: растерял романтический пыл. Пусть эта строка их и закроет. Книжная любовь не перешла в настоящую. Слова Гали: «Я их не люблю», послужили для меня в 1966 году скорее поводом для разрыва; причина была в охлаждении. В 1994 году мы опять встретились. Момент был самый классический: в жизни раз бывает сорок восемь лет. Дети уже выращены, внуки еще не появились. Возникает искушение прожить еще одну жизнь. Общие детство и юность накатывают теплой волной, иных и уносят, но мы глупостей не наделали, и фата-моргана рассеялась. Причину давней ссоры не вспоминали и не обсуждали. Была ли Галя антисемиткой? Если да, то не больше, чем я.
В конце 1959 года я оказался в изгнании: на Выборгской стороне, на краю света. Родители получили квартиру на Гражданке. Овидий не сильнее переживал разлуку с Римом, чем я — с Петроградской. Все мои стихи той поры — скорбные элегии. Беатриче тоже была утрачена; в школе мы с нею не дружили, я обожал ее молча, вприглядку; с переходом в новую школу — опустился железный занавес.
В каждом новом коллективе молодой человек инстинктивно выбирает себе пару, даже если его сердце несвободно. Оказавшись в 7-Б 121-й школы, я оглянулся по сторонам и приуныл. Пока я унывал, меня выбрали. На первом для меня уроке математики учитель Михаил Семенович Шифрин, добрый и чудаковатый, не разглядев новую для него фамилию, вызвал меня к доске в родительном падеже, да еще растянув Р и с ударением на втором слоге:
— Колк'eрра! —
Испанец, да и только. С первой парты на вторую, к приятельнице, обернулась белобрысая маленькая обезьянка с косичками и с вытаращенными глазами:
— Как?! Как?!
Обезьянку звали Аля Карпова. Ей предстояло несколько потеснить Беатриче в моем сердце — потому что всем нам нравится, когда нас выбирают, даже когда наш собственный выбор мог бы быть другим; и еще потому, что все мы преспокойно можем любить двух, а то и трех (двоих, а то и троих) одновременно: печальная истина! Мне с детства хотелось «одной любви от рождения до смерти», была такая формула. Но теория суха, а древо жизни пышно зеленеет. Да и сам-то Данте Алигьери — разве не руководствовался правилом Саши Черного: дантистка для тела, модистка для души?