Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом
Шрифт:
Лишь сабельный лязг приказавшему вторил.
Приказа и бровью никто не оспорил.
Где честь, там отвага и долг.
Кто с доблестью дружен, тем довод не нужен.
По первому знаку на пушки в атаку
Уходит неистовый полк.
Строка «Кто с доблестью дружен, тем довод не нужен» прекрасно передает суть того, в чем мне было отказано в уличных стычках. Ее (эту строку, да и весь перевод) в последние — парижские — годы своей жизни повторяла на память Раиса Львовна
Не всегда меня били, нет, да и не часто я дрался, но редко брал верх. Доблестную, быструю и решительную победу запомнил только одну: в 1960 году, в седьмом классе, в коридоре 121-й школы, над неким Успенским из 7-в. Характернейший момент: мальчик был из приличной семьи, интеллигент, не то что я, хоть и выше меня ростом, а это среди тогдашних тринадцатилетних встречалось редко; должно быть, мотивации не имел драться. К пятнадцати годам я высоким казаться перестал, так и застрял на 180 сантиметрах, которых достиг к тринадцати; и в этом же самом коридоре был позорно бит ровесником Валерой Эглисом, надо полагать, из литовцев, хотя я долгие годы возводил его фамилию к французскому eglise. Коридор был тот же, но школа — другая: 43-я вечерняя школа рабочей молодежи. Эглис был выше меня, из самого простонародья; рядом с ним уже я казался интеллигентом.
Общественная жизнь взрослых и детей протекала в Озерках 1954 года на озерах, давших имя поселку. Там загорали и купались. Там я тоже опозорился: стоя по колено в воде, брызгал на другого мальчишку и кричал:
— Я его эксплуатирую!
Не сразу, а к вечеру был я мамой за это отчитан; мол, сидевший рядом с нею на берегу молодой человек попрекнул ее необразованностью сына. Что и говорить, с культурой было плоховато, зато как в этой ошибке видна эпоха!
Самый страшный озерковский позор связан для меня не с дракой и не с бескультурьем. Хватит ли духу рассказать? Кому рассказываю? Что водит моею рукой? У хозяина нашего дома был сын моих лет. Естественно, нам нужно было познакомиться. Назвав свое имя, я добавил:
— А фамилия у меня не совсем обычная… — И весь в комок сжался перед тем, как ее произнести.
Смятение этой минуты живет во мне более полувека — а полвека, заметим к слову, порядочное время, целая одна сороковая часть культурной истории Европы. Тридцатилетняя война — и та длилась на двадцать лет меньше. Смятение? Да нет: просто унижение. У каждого человека должна быть своя ниша, у ребенка — тоже; в особенности у ребенка. Отчего родители не позаботились оградить меня? Это было так просто. Заметьте: мне — восемь лет, и я уже знаю о своем неискоренимом уродстве. Сейчас, когда от меня слышат, что я не люблю Россию и упрекают меня за это, я спрашиваю: где взять силы для любви без взаимности? Сперва любишь, потом любишь сквозь слезы, а потом — устаешь и перестаешь любить. Десятилетиями люди менялись в лице, услышав или прочитав мою фамилию. Десятилетиями я говорил себе: они — еще не Россия; есть Россия Пушкина. Но вот настала Россия Путина — и последняя надежда угасла. «Русские Афины» были да сплыли. Они целиком укладываются в 35 лет: от первого стихотворения Пушкина до эмиграции Герцена. С середины XIX века Русские Афины ненадолго становятся Русским Иерусалимом, совестью христианской Европы. Являются Толстой, Достоевский, Чехов. А что сейчас на дворе? Русская Ниневия. Гусеницы, боеголовки и зубовный скрежет. Ненависть и тупая злоба без проблеска нравственной работы — это на смену-то всемирной отзывчивости, непротивлению злу, милости к падшим! Большевики могли казаться временным помрачением. Они слиняли в одночасье. И что же осталось? Нет той России — и никогда больше не будет. Посмотрим правде в глаза: генофонд сменился. Не может один и тот же народ так переродиться за время исторически столь короткое.
— У меня тоже фамилия не совсем обычная, — ответил мне сын хозяина дачи. И с некоторым усилием произнес: — Трусов.
Мечтой нескольких лет был для меня подростковый велосипед орленок со свободным ходом. Гамма чувств, связанная с этим простым механизмом, подобна первой любви. Добрые сверстники из счастливцев иногда, неохотно и покровительственно, дозируя мое наслаждение, давали мне покататься, и я до сих пор помню трепет, охватывавший меня, когда я садился в настоящее пружинное седло и клал руки на мягкое и упругие ручки из какого-то божественного материала (скорее всего, из резины). Именно эти ручки были чувственным апофеозом. И еще — упоительная форма руля, будившая в душе смутные ассоциации: напоминавшего вогнутый посередине восточный лук с накладками из рогов буйвола. Я ныл и требовал года два, и вот тут, в Озерках, отец сказал: так и быть, купим
На одной даче в Озерках жил мальчик по имени Артур. Имя изумило меня (я что-то слышал о Порт-Артуре), внешность — и того больше: маленький, черноволосый, кареглазый, задумчивый, с мелкими и (мне казалось) очень красивыми чертами лица. Как меня к нему тянуло! Но оказалось, что дружить с ним почему-то нельзя. Не выходил он на улицу, не хотел играть с нами. Что меня к нему влекло потому, что он не такой, как все, — в этом сомнения нет. Но только ли поэтому?
ПЕРДЕК И ШКОЛА
В 1953 обучение было раздельное. Девочки ходили в одни школы, мальчики — в другие. Я жил на Пердеке — на переулке Декабристов, дом четыре, квартира пять. Правильнее было бы сказать: в переулке, но уж так тогда говорили, в то время, в том месте. С этим я вырос. Сейчас переулок называется Офицерским; ему вернули досовесткое имя. Места тут издавна военные, с инженерным уклоном. На реке Петровке (потом она стала Ждановкой) еще при Петре I появилась инженерная рота. Позже, когда возникли улицы, до самого прихода большевиков на Спасской (при мне — Красного курсанта) располагался 2-й кадетский корпус. Офицеры тоже тут квартировали, и как раз на Пердеке. На Ждановке, точнее, чуть в сторону от нее (и в двух шагах от меня), располагалось военное ученое и учебное заведение всесоюзного масштаба: высшая военно-воздушная академия имени Можайского. Кто сей Можайский? А это наш русский изобретатель самолета, Александр Федорович. В 1883 году изобрел; патент взял. Самолет на паровой тяге. Братьев Райт на 20 лет опередил. Самолет его, пожалуй, и взлетел бы, да уж очень иностранцы мешали, и царское правительство денег не давало.
Пердек начинался от Ждановки и упирался в Красного курсанта. Через Ждановку, как раз напротив Пердека, был деревянный мост на стадион имени Ленина, внешне пристойный стадион, каменный, устроенный амфитеатром, но всё равно какой-то захолустный; его сперва невероятно долго сооружали, всё мое детство, а потом мало использовали; Зенит, единственная ленинградская команда класса А, всегдашний аутсайдер, играл не там, а на островах. С Пердека по Съезжинскому (да-да, именно так) переулку можно было выйти на Малый, а там и на Большой проспект Петроградской стороны. На Малом (угол Красного курсанта) была женская школа №66, бывшая и будущая гимназия, ее окончила моя сетсра Ира, четырнадцатью годами старше меня; на Большом в доме 18 — мужская школа №52, в здании, мало для этого приспособленном (потом там долгие годы помещался книготорговый техникум). В эту школу меня и определили в первый класс в сентябре 1953 года.
Чувство родины было у меня обострено до крайности, и 52-я школа, во всех отношениях жалкая, вошла в это чувство неотъемлемой составляющей. С такой силой вошла, что когда на следующий год ввели совместное обучение, и я оказался в 66-й школе, я потребовал перевода обратно. Потребовал — и добился. Первое самостоятельное движение воли. Чем была нехороша 66-я? Это была чужбина. Нет, было еще одно движение воли. На чужбине я сидел за одной партой с Леной Борисовой, мы повздорили, и я попросил меня пересадить. На вопрос учительницы ответил:
— Мы не сошлись характерами, — чем вызвал дружный смех в школе и дома. Такова была стандартная формула, объяснявшая развод супругов.
Со второй четверти второго класса я вернулся на родину: на Большой проспект, и там влюбился. Нельзя сказать, чтоб это была моя первая любовь; самая первая случилась до школы; но эта — оказала колоссальное влияние на мою жизнь: можно сказать, изуродовала ее, а можно в ней и благословение божье увидеть. Какая любовь в восемь лет? А вот какая: расстался я с возлюбленной, будучи студентом пятого курса. Расстался после ее слов: