Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом
Шрифт:
Как-то она завела нас в магазин. Сейчас мне это кажется странным: что это пионерам в магазине делать, да еще обувном? Но я бы ни Булдури не запомнил, ни этой задушевной девушки, если бы не магазин и наш короткий диалог. На витрине я увидел цены — и ахнул:
— Неужели ботинки так дорого стоят?!
Вожатая ответила мне странно:
— А ты что, не знал?
Странным был даже не столько ответ, сколько тон; мне в нем почудилась злоба. Зачем эта улыбчивая девушка так на меня посмотрела? Почему так ответила? Ведь она явно хочет меня обидеть.
В Булдури я научился играть в пинг-понг и волейбол. Волейбол потом большое место занял в моей жизни, в тринадцать лет я был перворазрядником и чемпионом
Это случилось в 1956 году. В 1963-м история повторилась. Учитель химии в 43-й школе рабочей молодежи недолюбливал меня, занижал мне оценки. В школу в погожие дни он приезжал на велосипеде с мотором. Однажды случилось, что я находился в вестибюле, когда он выводил своего росинанта из гардероба на крыльцо. Я спросил, сколько в моторе лошадиных сил — и услышал в ответ совершенно те же слова и ту же неприязненную интонацию:
— А ты и не знаешь?
Я немедленно вспомнил Булдури — и начал догадываться.
ГИПРОНИКЕЛЬ
Чёрчилль говорил: «Евреи — маленький народ, но в каждом конкретном месте их почему-то много». Та же мысль начала меня преследовать в 1961 году. Пятнадцати лет я пошел работать — чтобы выиграть год для поступления в институт. В дневных школах ввели одиннадцатилетнее обучение, в вечерних еще оставалась десятилетка. Проблема была нешуточная: в случае непоступления мне грозила солдатчина, чего мать никак не хотела допустить, и была права, хорошим бы это, при моем характере, не кончилось. Определили меня в семейный институт Гипроникель, где с 1936 года работал мой отец, а с 1960-го — еще и моя сестра. Головное учреждение находилось на Невском 30, в одном доме с малым залом филармонии, а опытная установка института — дом в дом с нашим новым жильем. Мы как раз получили двухкомнатную квартиру в гипроникелевском доме по адресу дорога в Гражданку 9 кв. 20. «Установка», большая территория, занятая цехами и лабораториями, числилась домом 11 по той же дороге в Гражданку, потом ставшей Гражданским проспектом.
Оказался я в гидро-матуллургической лаборатории, в автоклавной группе, в должности препаратора с окладом в 45 рублей в месяц. Поначалу, как 15-летний, работал не восемь, а шесть часов. В автоклавах выщелачивались руды цветных металлов. Опыты ставились для мончегорского и норильского предприятий. Первым и главным моим впечатлением стала мелкотравчатость прикладной науки, не раздвигавшей, а стягивающий умственные горизонты. А мне ведь именно такую карьеру пророчили. Получить инженерный диплом и всю жизнь заниматься такой чепухой? От этого кровь стыла в жилах. Где же тут место Ньютону, Амперу, Эйнштейну?
Вторым впечатлением стало засилье евреев. Тут было, о чем призадуматься. Возглавлял группу Игорь Юрьевич Лещ, его помощниками состояли Игорь Григорьевич Рубель и Яков Михайлович Шнеерсон; старшему, Лещу, не было 30 лет. Этажом выше с пробирками сидели Лора Марковна и Фрида (от этого имени голова шла кругом) Михайловна. А руками работали наши честные простые советские люди: Платон Трофимович (бывший полковник), Витя Виноградов (старше меня всего на два года, но уже специалист), Лёша (сорока с лишним лет), — без головоломных имен и с правильной формой носа, свои. Однако ж почти сразу вслед за мною поступили лаборантами какие-то не совсем правильные юноши Володя Глейзерман и Миша Медер (оба, как и я, полукровки), но они тут оказались временно и с дальним прицелом: учились, пройдя армию, в Горном институте на вечернем отделении, и заранее готовили себе рабочие места на будущее. Что же это такое? — спрашивал я себя; и не понимал,
О том, какой я был работник, лучше не рассказывать. Я даже и старался, да толку было мало. Нещадным образом бил дефицитные колбы. Замечтавшись, путал препараты. Отвращение к работе, потребность в уединении — перевешивали всё. Не знаю, к месту ли это здесь, но лень — по пословице — гигиена таланта. Отвращение к работе подкреплялось отвращением к низкому языку и низким интересам людей, меня окружавших. Я как раз Брюсова тогда читал. Юноша бледный со взором горящим, ныне даю я тебе три совета… Я уже прочел Будем, как солнце Бальмонта… А тут?!
Лещ, маленький, горбоносый, неприятно-язвительный, считался очень талантливым, даже наглым (те, кто умнее нас, всегда кажутся нам наглыми). Фамилия Шнеерсона не вызывала у меня никаких культурных ассоциаций. Про любавичских хасидов я и не слыхивал — потому что вообще о евреях только слыхал. Точнее, она, эта фамилия, вызывала блатные ассоциации, приводила на память одесскую песню: «Ужасно шумно в доме Шнеерсона…» Было ему тогда 25 лет. Высокий, робко-надменный, — нам, работягам, он казался смешным. Ходил, чуть-чуть откидываясь назад. Вчерашний маменькин сынок, неженка.
Игорь Рубель — шахматист, мастер спорта, в прошлом (кажется, в 1958-м) чемпион Ленинграда. Крупный, с большой, почти вовсе лысой головой, которой он непрестанно покачивал; тяжелые веки, толстые губы. Угри на лице удалял насосом для фильтра: прикладывал конец отсасывающего шланга к вулканическому образованию. Остатки волос зачесывал поперек лысины слева направо. Помню его слова:
— Быть квалифицированным спортсменом очень приятно. — Это он о шахматах говорил и о моих занятиях волейболом; я тогда играл в юношеской команде Спартака, и мы были чемпионами города.
И еще:
— Если бы я сейчас играл, как играл в военное время, я был бы чемпионом мира…
Его жена Ася тоже работала «на установке», в другом корпусе; иногда заходила в нашу автоклавную. Шел слух, что в годы студенчества за нею ухаживали оба: Рубель и Шнеерсон. Это казалось странным: Шнеерсон, в моем представлении, должен был быть моложе и Аси, и Рубеля. Не знаю, так ли оно было. В итоге — в мужья Асе достались оба. После смерти Рубеля она вышла за Шнеерсона. Рубель погиб в 1963 году: летел в Красноярск в командировку (по другим сведениям — на матч Ботвинника с Петросяном); самолет разбился под Казанью.
Помню сцену: три еврея в автоклавном зале над каким-то громадным графиком на миллиметровке. Стоят, ломают голову. Не понимают. Вдруг Лещ хохочет: «Это и должна быть прямая! Сейчас объясню…».
Лещ тоже умер не своей смертью. Его убили в 1990-е годы. Странное убийство, без ограбления. А вынести было что: он многие годы собирал картины. Вообще был, кажется, богат. Убили его дома, в квартире, ничего не взяли, квартиру сожгли, причем и картины погибли.
В 1960-е этот некрасивый, как мне казалось, человек слыл еще и проказником. Передавали истории, казавшиеся мне гадкими и невероятными. В них фигурировали женщины «с установки», которых я видел каждый день; в том числе и комсомольская вождица. Передавались подробности, которые без Леща и вождицы вообще всплыть не могли: о том, что между ними произошло в постели; ее бешенство, вызванное его холодностью. Выходило, что они сами их рассказывали, и вернее всего — он; и что супружеская верность ничего не значит (Лещ был женат). И еще выходило, что женщинам «только это» и нужно.