Парик моего отца
Шрифт:
Оказывается, Эдель не только на меня производит такое впечатление. Она сама как-то вечером сидела у телевизора и вдруг увидела свою точную копию в зале «Шоу полуночников».
— Значит, это была другая девушка.
Но то было лишь начало. Еще она видела себя отвечающей на вопрос об Европейском Союзе в опросе прохожих на Генри-Стрит.
— Может, она просто очень на вас похожа.
— Да.
— А что еще?..
— Она носит мою одежду.
— Она носит вашу одежду, — говорю я.
— Но не так, как я.
— Не так.
— По-другому
— Ага.
— Это не я, — говорит она. — Серьезно. Спросите моего друга. Он видел меня в «Вопросах и ответах», когда я ездила на две недели в Испанию. Я говорила о «Мясном комитете». Ну, что я знаю о «Мясном комитете», а? Мало того, я была незагорелая.
— Я думала, что у вас нет друга?
— Ну, больше нет, — говорит она. — Ясное дело.
Затем она увидела себя в «Рулетке Любви».
По-настоящему ее взбесило, что хотя они носят одни и те же вещи, эта женщина одевается лучше. И Эдель серьезно занялась аксессуарами.
— Все время шарфы покупаю, — говорит она. — Но, хоть тресни — не умею я их носить как надо.
Тогда она коротко постриглась, осветлила волосы и села писать нам письмо. И вот теперь она здесь. Она достает водительские права. «Эдель Лэмб», — значится там.
— По рукам, — говорю я, потому что ручей не сложишь и в ящик не положишь. Кроме того, на беременную она не похожа — а моя мать в таких делах никогда не ошибается.
ВООБРАЖАЛА-ХВОСТ-ПОДЖАЛА
— Мети, мети, мети, моя ложка, по тихим водам Сни, — когда я прихожу домой, отец поет. Я даже не знала, что он это умеет.
— Ну конечно же, он умеет петь, — говорит мать.
— Это надо написать на стене большими свекольными буквами, — говорю я, а она говорит:
— Грайн, мне одного из вас вот так хватает.
— Когда он бросил петь?
— Что значит «бросил»?
— Ну, я его раньше никогда не слышала.
— Я не виновата, — говорит она, — что ты забываешь все хорошее.
А из гостиной доносится заунывный баритон, который я даже не могу вообразить исходящим из губ моего отца.
— Кажется, он в отличной форме.
— Да, — говорит она с легкой опаской. («С опаской, с опаской, с опаской, с опаской сливки отцеживай давай»).
— Ну, какие последние известия?
— Да чего здесь может быть нового?
— Ну, он по крайней мере поет.
— Да.
— Какие чудеса и приключения?
— Нет, Грайн. Никаких приключений, — и она смеется, как ей и положено.
— Есть улучшения?
— Ну, он, по-моему, стал больше на себя похож. Кажется…
В стене молчания, огораживающей их супружескую жизнь и одр больного, внезапно появляется брешь.
Я наглею:
— Хорошо, раз так.
— В каком смысле хорошо? На что ты намекаешь?
Я заглядываю в гостиную поздороваться. Отец сидит в кресле в простенке между дверью и окном. Он одет в пиджак и шляпу. Один шелковый платок моей матери у него на шее, другой обвязан вокруг запястья.
— В нем что-то
— Говоришь, изменилось? — произносит мать, и я чувствую себя шестилетней девочкой, которая пытается заделать провал между материнскими словами и улыбкой на ее лице.
Когда приезжает мой брат Фил, мы все сидим в гостиной и разговариваем, перекрикивая телевизор — совсем как в детстве. Вот только в детстве отец не сидел в углу и не мурлыкал, что мне людская молва не указ.
Несколько лет назад, сделавшись взрослыми, мы стали при разговорах смотреть друг на друга — и начали делать довольно-таки удивительные открытия. Началось это с Фила. Когда Фил обзавелся работой и квартирой, он взял привычку подходить к телевизору и выключать его — чтобы придать себе весу, решили мы. Но сегодня все иначе. Как и остальные, Фил весьма охотно сидит перед ящиком и встречает рекламу гоготом, а новости — руганью, а также сообщает мне, что художники опять схалтурили. Последнее меня весьма утешает — значит, лажа заметна не только мне.
Понимаете, если выбирать, на что смотреть — на экран телевизора или на парик отца, — телевизор выигрывает всухую. Выбор облегчается еще одним обстоятельством: с последнего раза, когда мы видели парик, он подрос. Этим наблюдением мы не хотим делиться друг с другом, даже если показывают что-то очень шумное или занимательное. Мы не хотим присматриваться к отцовскому парику, проверяя, как он там растет; дайте нам тридцатиминутку с рекламной паузой. Мы не хотим разбираться с париком — начал ли он расти минуту назад или, наоборот, минуту назад перестал. Точнее, мы хотим разобраться в проблеме парика немедленно, и это желание бьется во всех наших натянутых, как тросы, зрительных нервах; во всех зрительных мускулах, тканях и волокнах, которые, как доказывает практика, чрезвычайно крепко удерживают глазные яблоки в наших глазницах.
Смотрим новости. Я рассказываю матери, что репортерша однажды швырнула со второго этажа пишущей машинкой в своего любовника, который как раз выходил из здания. Потом смотрим рекламу, и мать спрашивает: «Сколько ему за это заплатят?», а я говорю: «Не знаю. Вагон с маленькой тележкой».
Потом смотрим ток-шоу, и Фил говорит, что на прошлое Рождество видел ведущего — тот входил в двери «Браун-Томаса»; это сигнал, чтобы я начала описывать личную жизнь этого самого ведущего, а мать сказала бы: «Не верю, что он ходит по бабам, очень уж он чистенький», а я бы вставила: «Может, он это под душем делает».
Разговоры сплошь старые, но трудно быть оригинальными, когда в углу комнаты растет парик, а человек под ним надрывается от смеха.
— Почему это ты не работаешь в ДЕЛЬНЫХ передачах? — спрашивает Фил, когда ток-шоу перескакивает с жертв ампутаций на чемпионов по диско-танцам. — На их лицах еще не высох, — заявляет ведущий, — пот недавней триумфальной победы.
— РАЗ-ДВА-МАШЕМ! — кричит отец. — Помнишь Джози?
— Это классная передача, — говорю я.
— Гадость первостатейная, — говорит Фил.