Парик моего отца
Шрифт:
КАК НАЧНЕШЬ — ТАК И ПОКАТИТСЯ
В ночь накануне передачи Стивен дошел до заключительной фазы паранойи — до белого каления. Все кружится вокруг него, а затем исчезает в его голове. Глаза нестерпимо сияют. Еще взорвутся, неровен час.
— Все готово? — спрашиваю я.
— Готово?
— Что с тобой такое? — спрашиваю я. — Чего ты, собственно, боишься?
Он показывает мне список:
баллистофобия ПУЛИ барофобия СИЛА ТЯЖЕСТИ гефирофобияЯ обхожу комнаты и древним прощальным жестом снимаю со стен все зеркала. Однако против силы тяжести мне особо нечего предпринять.
Уложить его в постель мне удается, лишь затащив в спальню телевизор. Чтобы посмотреть, он перестает петь, но когда я отключаю звук, он начинает подмурлыкивать картинкам. Мурлычет он как-то скованно — не гортанью, где обычно живет мурлыканье, но передним отделом рта, точно звуки толкаются изнутри в сжатые губы.
— Ну, расскажи мне что-нибудь, — говорю я, хотя предпочла бы прикоснуться к нему просто так, по-дружески, что в постели сделать сложно.
— Что, например? — говорит он.
— Поделись знаниями, что ли.
— «Тум-тум», — говорит он, — талмудический термин, обозначающий ангела, пол которого трудно установить.
— Хорошее слово.
Мне кажется, что этим он хочет мне на что-то намекнуть. — Тум-тум.
— Разве они понимают? — говорит он. — Им были известны всего два пола. А женщины ангелами быть не могут.
— Ну и?
— От знаний, по сути, нет никакого толку.
На экране идет к концу выпуск новостей. Я пытаюсь сообразить, какая завтра будет погода. Не спится.
Совокупляющиеся ангелы вернулись — все две сотни. Воздух, как говорится, полон биением крыл. Из дырки под краником батареи выползают майские мухи, искалеченные и мокрые. Их крылья, высыхая в тепле, издают яростный, неорганический скрежет, когда мухи разлетаются по комнате. Из сырых чаинок на донышке чашки сами собой сгущаются слепни с цветущими глазами вместо голов. «Тоже мне, феи Колокольчики», — говорю я и догадываюсь по собственной интонации, что сплю. А личинки тем временем делают свое дело.
Затем из хлопанья крыльев возникают птицы. Птицы с человечьими головками, пичуги с толстыми ляжками и кокетливыми пальчиками на лапках. У некоторых дроздов есть мошонки, в которых они прячут свои шасси; по бетону кружит зяблик, потрясая тонкими белыми ручками.
Цапля встает на стол, потягивается, как динозавр, и начинает плакать. Перья на ее голых подкрыльях пустили корни под прозрачную кожу — там словно бы роятся косяки остроносых рыб, которые кончают с собой, торпедируя пловцов.
Тут потолок светлеет, превращаясь в небо.
Я просыпаюсь от того, что он снимает руку с моего живота. Чувствую у себя на плече его волосы и дыхание. Подъем его ноги тихо толкается в арку моей ступни.
Я чувствую себя так, будто мне сообщили ударную фразу анекдота,
В изножье кровати ерзает и меняется свет телеэкрана. Тело Стивена выгнуто, образуя дугу буквы «Ь» рядом с моей мирной вертикальной палочкой. Кроме этого, я в силах думать лишь о пропасти между нами, да о кончике его языка, который, высовываясь между зубами, пробует на вкус комнатный воздух.
Кажется, мое тело забыло, что со всем этим делают, забыло, как пересекают пространство, как нагнетают напряжение, оттягивая сюрприз. Мое тело по-прежнему состоит из кусочков, и все они разного возраста. Так что его дыхание пахнет, как воздух у входа в зал дискотеки, когда тебе четырнадцать, простыня между нами свербит, как шестнадцать лет, место, где его пальцы расстались с моим животом, — горячее и двадцатидвухлетнее, а его ступни на ощупь стары, как мир.
Он знает, что я проснулась. Дистанция между нами так проста и бела, что я чувствую шелест простыней, когда его рука скользит по ним, спотыкается о мою берцовую кость, вслепую меняет курс, вновь нащупывает мой живот, ложится на него и застывает неподвижно. Какое-то время мы лежим. Вымученной буквой «Н». Выжидаем.
Язык у него ужасно сладкий — я даже не сразу сообразила, что это такое ко мне прикоснулось. Алфавит улетучивается из моего разума, когда его ладонь восходит по моим ногам. Те, не чинясь, раздвигаются, превращая меня из палочки в настоящее «У», только перевернутое. Слова путаются в моей голове; правда, вслед за этим начинается не та амнезия-растворение, как в фильмах, а некая четкая и простая процедура, сопровождаемая дегустацией нескольких сортов кожи. Прохладная младенческая кожа, выстилающая тыльную сторону его уха, горячая и пухленькая — его ушной мочки, толстая, но безволосая — на его горле, а потом — удивительный парус гланд, такой тонюсенький, что даже и кожей назвать нельзя, дружелюбная шкура его живота и замысловатая, соленая складка глаза, на вкус похожая на сон.
И хотя у меня не было слов, чтобы описать новизну всего этого, я все увидела и все запомнила. Во всяком случае, некоторые детали я помню четко: помню, какой твердой была его грудь, пока не провалилась под тяжестью моей руки, помню ужасную легкость его пальцев, свет глаз, неожиданную весомость головы, невесомость губ. Каким материальным он был снаружи меня, зато внутри оказался бескрайним.
Я кончила будь здоров, как и следовало ожидать. Поэтому заволновалась далеко не сразу. А волноваться было из-за чего — из-за пота, из-за нарастающей легкости, из-за страха на его лице. Я волновалась, а он беспомощно соскальзывал в собственную загадочную сердцевину, воздух за его плечами тревожно бился, глаза уставились в мои зрачки. Я понятия не имела, чем все это обернется: может, он умрет, заплачет или исчезнет. Я не вмешивалась.
ЭТО я почувствовала первой: приливную волну, с нежданной медлительностью входящую в мое глубинное средоточие. Стивен издал что-то вроде лая. Затем — тишина. Впервые с тех пор, как он прикоснулся ко мне, я испугалась. Последняя из его волн все еще катилась сквозь меня. По-моему, она не исчезла. По-моему, она и теперь сквозь меня катится.
Утром он бодр и благоразумен. Аж не верится, что все было так просто. Звук воды, льющейся в ванну, запах поджаренного хлеба, голос Стивена, беседующего с тостером: