Парижские письма виконта де Лоне
Шрифт:
Мы легкомысленные! да взгляните же на нас в день праздника, ведь характер народа высказывается явственнее всего именно в забавах: истина — в смехе. Самобытность народа особенно ярко проявляется в том, как он танцует. Сравните же французский танец с танцами других народов. Возьмите испанский танец: сколько гордости, сколько благородства! как подчеркивают движения элегантность талии! испанский танец — прелестный убор для красавицы. Возьмите итальянский танец: быстрый и страстный, он есть не что иное, как исступленный восторг воображения вечно деятельного, которое высказывается в движениях столь живых, что остановить их, кажется, невозможно; это наслаждение, граничащее с безумием. Возьмите немецкий вальс: какое воодушевление, какая томность, какое сладострастие! Возьмите, на крайний случай, английский танец — буйный и задорный… а теперь, после всего этого, возьмите танец французский: какое педантство, какая претенциозность! это танец актеров, которые ищут внимания окружающих и танцуют из одного тщеславия. И не подумайте, что кадрили так степенны только на великосветских балах; сельские кадрили ничуть не живее; балы Мюзара славятся веселостью не потому, что танцы там более яркие, а потому, что наслаждения там более грубые. И самое последнее: возьмите наш балет; здесь танец тоже отнюдь не блещет оригинальностью. Вот уже шесть десятков лет танцовщики радуют зрителей одними и теми же пируэтами; небесно-голубых пастушков сменили красно-белые крестьяне, но движения их, равно как и влюбленность в пастушек, остались прежними; вот уже шестьдесят лет они выражают свое восхищение одними и теми же жестами; точно так же, как и прежде, они восторженно сжимают руки или простодушно поглаживают подбородок, как бы говоря: «Какая она хорошенькая!» Все прекрасные новшества нашего балета пришли к нам издалека: они родились не во Франции. Мадемуазель Тальони прибыла к нам из Италии, мадемуазель Эльслер — из Германии. Их оценили, им рукоплескали; но и
279
О манере тенора Жильбера Дюпре, прославившегося в 1837 г. исполнением заглавной роли в опере Россини «Вильгельм Телль», дает представление отзыв П. В. Анненкова: «услышать вместо свистящей фистулы, как мы привыкли, настоящий человеческий голос и вместо судорожного крика благородную ноту — не последнее наслаждение» ( Анненков.С. 50). Сама Дельфина отзывалась о безупречном произношении Дюпре не без иронии; 25 мая 1837 г. она писала, что четкая артикуляция еще не гарантирует сильного чувства, зато обнажает все нелепости оперного либретто (1, 133).
Говорят, что, если в день мятежа идет дождь, мятеж отменяется; мы вправе утверждать, что с праздниками дело обстоит иначе: празднику дождь не помеха. Злые языки утверждают, что если бы 29 июля 1830 года шел дождь, революция бы не состоялась; так вот, в нынешнем году 29 июля дождь лил как из ведра, и тем не менее празднование годовщины этой революции состоялось: ни одного из зрителей дождь не испугал. Вполне вероятно, что и в 1830 году те, кто совершал революцию, выказали бы неменьшую отвагу. Что касается нас, мы убеждены, что народ так же любит сражаться, как и глазеть, и что, раз он не испугался огня, то не убоялся бы и дождя.
280
Парижане отмечали седьмую годовщину Июльской революции 1830 г.
В прошедшую субботу дождь зарядил с самого утра, и такой сильный, что мы засомневались, стоит ли отправляться смотреть состязания; мы опасались, что никто не захочет в такую погода выходить из дома; однако кто ничего не видел, тому нечего сказать, а мы хотели что-нибудь увидеть, чтобы иметь право что-нибудь сказать; ведь мы сочиняем наши безделицы с такой же тщательностью, с какой королевские докладчики сочиняют свои доклады; мы говорим только то, что знаем, высказываем только то, что думаем, рассказываем только о том, что видели; нам не нужно ничего, кроме правды, и если зрелище нас пленяет, если празднество нас забавляет, мы тотчас прикидываем, как о нем рассказать, тотчас принимаемся искать способы поделиться нашими впечатлениями с читателями [281] .
281
Описание обращено к провинциалам, не имеющим возможности увидеть праздник своими глазами. Между тем три года спустя, 1 августа 1840 г., описывая празднование очередной годовщины, Дельфина отмечает, что среди зрителей этих торжеств становится все больше приезжих из провинции. «Тех, кто сам не слишком пострадал от событий 1830 г., этот национальный праздник ослепляет и восхищает»; напротив, представители элегантного общества разъезжаются по своим загородным поместьям, чтобы не слушать залпов июльских пушек (1, 725).
Поэтому в субботу в два часа пополудни мы уселись в экипаж — не ради того, чтобы насладиться празднеством, а ради того, чтобы убедиться, что его перенесли на завтра, и ничуть не сомневаясь в том, что не встретим в городе ни единой живой души. На углу Королевской улицы дорогу нам преграждают конные муниципальные гвардейцы: «Проезда нет!» Мы разворачиваемся и двигаемся другим путем, намереваясь добраться до моста и переехать на другой берег [282] ; перед нами вырастают другие муниципальные гвардейцы с тем же предупреждением: «Проезда нет!» Между тем на улице нет ни одного экипажа, кроме нашего, а все ужасное скопление народа состоит из одного комиссионера и одного инвалида, так что мы весело смеемся над мнительностью властей, которые так тщательно охраняют нас от мнимой толпы. В конце концов мы находим улицу, не охраняемую муниципальным цербером. Мы пересекаем Сен-Жерменское предместье и подъезжаем по Бургундской улице к входу на трибуны, обозначенному в пригласительном билете: тут разражается грандиозная гроза с жутким ливнем и свирепым ветром; дамы, подъехавшие к месту назначения одновременно с нами, робеют при мысли о необходимости проделать пешком путь до трибун, возведенных на набережной Орсе; насквозь промокшие лакеи отдают кучерам приказание, свидетельствующее о полной капитуляции: «Домой!» Мы намеревались последовать их примеру, как вдруг особа, составлявшая нам компанию, поделилась с нами следующим соображением: «Эти дамы уезжают, потому что боятся испортить свои новенькие хорошенькие шляпки; а дождь-то уже почти кончился; посмотрите сами». Мы смотрим, видим шляпу нашей спутницы и постигаем причину ее храбрости. После чего выходим из экипажа и отважно направляемся к набережной; тут-то нас и ждет удивительное открытие: набережная заполнена народом; тысячи веселых мокрых людей смотрят на реку; с зонтов капают слезы, но на лицах цветут улыбки. Состязания идут своим чередом, невзирая на ненастье, на воде и под водой.
282
В это время чета Жирарденов жила на правом берегу, в особняке на улице Сен-Жорж; по Королевской улице Дельфина намеревалась проехать на площадь Согласия, а оттуда — на мост Согласия, ведущий на левый берег Сены, в Сен-Жерменское предместье. О муниципальных гвардейцах см. примеч. 347 /В файле — примечание № 457 — прим. верст./.
Нет ничего более странного, чем наблюдать с высоты трибуны за парижанами, укрывающимися под огромной пеленой из зонтов одного цвета; можно подумать, что на берег выбросился огромный кит; народу там много, в толпе так тесно, что под одним и тем же зонтом умещаются пять или даже шесть человек. Во Франции зонты все одинаковые. То ли дело Италия! Там видишь зонты красные, зеленые, синие, желтые, розовые, оранжевые, фисташковые. Под такими зонтами толпа напоминает роскошную клумбу. Наши зонты суровы, они не радуют глаз; ясно, что ими пользуются только по печальной необходимости, недаром
В тот самый миг, когда мы вошли в павильон с трибунами, гроза кончилась. Место у нас было превосходное, а зрелище, представшее нашим глазам, — прелестное. Мы хотели бы передать наши впечатления во всех подробностях — передать не вам, парижане, знающие все либо не желающие знать ничего, но вам, друзья-провинциалы, которым мы стремимся служить верой и правдой. Начнем с фона: в глубине картины сад Тюильри, купы деревьев на террасе вдоль реки; на краю террасы густая толпа, чудом умещающаяся на этой узкой полоске земли, нависшей над обрывом. Это — самый верхний слой зрителей; ниже, на набережной, толпится следующий слой; еще ниже, у подножия набережной — третий слой и, наконец, в специально выстроенных павильонах — четвертый. На набережной возведены пять высоких колонн, на которых золотыми буквами выведены даты 27, 28, 29 июля 1830 года; те же цифры 27, 28, 29 обозначены на тысячах трехцветных знамен: 27 — на синей полосе, 28 — на белой, а 29 — на красной. Когда отмечаешь годовщину трех славных дней, очень кстати приходится трехцветное знамя. Павильоны, обитые красным и увенчанные синими, белыми и красными фонарями, имели очаровательный вид. Но это еще не все: особенно хороша была Сена, принарядившаяся по случаю праздника; Сена с ее длинными лодками и большими пароходами, над которыми реяли ленты и вымпелы всех цветов, с ее моряками и военными оркестрами, с гребцами, которые были почти полностью скрыты под легкими знаменами и напоминали трехцветных бабочек, порхающих над волнами, и с шутниками, которые пускались вплавь в бочках и поначалу гребли руками, а потом, когда бочка наполнялась водой, весело шли на дно под рукоплескания толпы. Да! Сена была очень хороша, и, любуясь ею, мы задавались вопросом, отчего такая прекрасная река так мало участвует в развлечениях парижан. В Лондоне Темза имеет праздничный вид во всякий день; тамошние жители наслаждаются речными прогулками постоянно, парижанам же наслаждения такого рода неведомы; отчего? Должна же быть какая-то причина, по которой городу, обожающему развлекаться, развлечения на воде незнакомы; быть может, мы все страдаем водобоязнью? Если так, это бы многое объяснило.
Участники состязания были разделены на две команды: синих и красных. Впрочем, одеты они все были в одинаковые белые куртки, различались только головные уборы. Две лодки двигались навстречу друг другу; на носу у каждой стоял боец, вооруженный копьем, а вернее сказать, длинной палкой с кожаным наконечником; каждый боец приставлял острие, а вернее сказать, наконечник своего копья к груди противника; толчок оказывался таким сильным, что один из двоих непременно терял равновесие и падал в воду; тут раздавались фанфары и с берега взлетали в воздух ракеты в честь победителя; все красные проиграли, за исключением одного, и борьба продолжалась между синими; никто не хотел уступать; не однажды обоим бойцам удавалось удержаться на ногах. Но рано или поздно всякой борьбе приходит конец; два победителя, синий и красный, отправились за наградами к господину префекту департамента Сена, и он надел им на шею широкую синюю ленту и широкую красную ленту — знаки ордена Почетного легиона и ордена Святого Духа; ленты были налицо, но отсутствовали орденские планки, слава, брильянты и идея, которая за всем этим стоит. Победителей окружали их союзники; один из них был одет в розовую куртку, цвет которой надолго приковал к себе наше внимание. Треуголка и длинный шарф придавали этому человеку вид столь важный и суровый, что мы никак не могли постигнуть причину, заставившую его облачиться в наряд столь веселого и столь яркого цвета; наконец он обернулся к нам, и все разъяснилось. Человек этот был знаменосцем команды красных; знамя его промокло и полиняло на белую куртку, отчего та с одной стороны приобрела цвет клубнично-ванильного мороженого; эта-то розовая половина и не давала нам покоя в продолжение всего праздника.
Вечерний фейерверк понравился всем без исключения; огненный дождь лился с моста в реку так долго, что казался настоящим. Павильоны были иллюминованы великолепно: тысячи трехцветных светильников, раскачивавшиеся на ветру и отражавшиеся в воде, производили колдовское впечатление. Декорация из третьего акта «Гугенотов» [283] повторялась на берегу Сены сотни раз — прелесть да и только. Сена, как и утром, была покрыта лодками, но теперь все они были освещены и отбрасывали фантастические тени. А когда внезапно вспыхивавшие бенгальские огни освещали толпу, в восхитительное зрелище превращались сами зрители. Забавно было следить за колебаниями толпы. Сначала все взоры устремились к мосту Согласия, откуда взлетали ракеты; внезапно среди клубов дыма к небу стал подниматься воздушный шар; корзина его, объятая пламенем, взорвалась в вышине, и в окружении звездной короны зрителям явилась огненная цифра 27. Толпа взревела от восторга. Теперь ее внимание было приковано к воздушному шару, однако ветер неумолимо гнал его в сторону, противоположную фейерверку, и вот в одно мгновение вся толпа, словно идеально послушный батальон по приказу командира, поворачивается и глядит вслед воздушному шару. Только представьте себе: сто тысяч человек поворачивают головы одновременно. Воздушный шар скрывается из глаз; фейерверк продолжается; тогда вся толпа возвращается в исходное положение и продолжает любоваться фейерверком. Несколько ракет взлетают в воздух, а потом в небо поднимается воздушный шар, похожий на первый; из него рождается огненная цифра 28. Он улетает в том же направлении, что и его предшественник, и народ, провожающий его глазами, опять поворачивается, чтобы подольше не терять его из виду. Взлетает третий шар, несущий в своей корзине цифру 29, и толпа снова производит свое колебательное движение с той же четкостью и с тем же единодушием. Эти регулярные колебания, это совершенное единодушие такого огромного множества людей представляли собой зрелище поистине захватывающее; казалось, будто предвечный полководец производит с небес смотр бесчисленной армии, а адъютанты командира на воздушных шарах разносят его приказы по всей земле от Северного полюса до Южного. Эти три воздушных шара с цифрами 27, 28, 29 снискали наибольший успех, хотя сноп, завершивший фейерверк, был ничуть не менее великолепен, а в самих шарах злые языки усмотрели эмблему Июльской революции и ее обещаний: было да сплыло. Мы, напротив, полагаем, что Июльская революция превосходно сдержала все свои обещания; она принесла нам все, что сулила, как то: мятежи, тревоги, гибельные амбиции, смешные претензии, разоблачения великих героев, оправдание великих преступников, замену старых злоупотреблений новыми, ошибки и добрые намерения, преступления и благородные деяния, великодушные помыслы и вздорные речи, — обычные плоды всякой революции и всех вообще человеческих предприятий; итак, нас Июльская революция не обманула, и мы никак не можем усмотреть в трех воздушных шарах ее аллегорию.
283
Третье действие этой оперы Мейербера происходит на берегу Сены в Париже.
Зато нам очень понравилось словцо, сказанное при виде фейерверка одним рабочим. «Знаешь, — сказал его товарищ, — на все эти огни, говорят, ушло пятьдесят тысяч франков». — «Пятьдесят тысяч франков! — повторил наш рабочий. — А как быстро мы бы их пропили!» Не знаем, право, считать это признанием или эпиграммой. […]
Последняя неделя была посвящена семейным торжествам. Не думаю, что мы сильно ошибемся, если скажем, что в день Успения Богоматери [284] в Париже было продано более двадцати тысяч букетов. По улицам, куда ни глянь, плыли миртовые ветви, благоговейно обернутые в белую бумагу! Куда они плыли? к матушке или тетушке, к сестре или кузине! У кого не найдется хоть одной родственницы или приятельницы по имени Мария? Только круглый сирота, безутешный вдовец или изгой, отверженный и небом, и землей, не подарит в день Успения букета цветов ни единой женщине. Ведь в Париже все женщины, и молодые, и старые, именуются Мариями; всех девочек тоже зовут Мариями: это прелестное имя, которого, пожалуй, недостоин вообще никто, выбирают у нас не столько из набожности, сколько из претенциозности; поэтому-то оно и сделалось столь распространенным. В прежнее время в моде были имена романические и самые удивительные: новорожденных девочек нарекали Памелами и Пальмирами, Коралиями и Клариссами, Зенобиями, Кларами и Клориндами, Аглориями и Аглаями, Амандами и Мальвинами; важно было придумать такое имя, какого до сих пор не носил никто, а еще важнее — чтобы молодую барышню звали не так, как ее горничную. Сегодня эта мода ушла в прошлое, и мы о том ничуть не жалеем; однако немногим лучше и противоположная крайность; на наш вкус, претензия на простоту, которая заставляет всех матерей давать своим дочерям одно и то же имя, ничуть не менее смешна; нынешней зимой на одном детском балу мы насчитали двадцать две Марии; в разных концах залы то и дело раздавался крик: «Мария! Мария! скорей пойди сюда!» — и в тот же миг двадцать две девочки бросались на зов! Самые замечательные вещи становятся отвратительными, если пользоваться ими, не зная меры; в конце концов это прелестное имя нам вконец опротивело. Да, дошло до того, что мы, пожалуй, с распростертыми объятиями встретили бы в ту минуту Кальпурнию, Фатиму, Исмению или даже Фредегунду; все эти имена показались бы нам менее претенциозными, чем нежное имя Мария, которое, войдя в моду, утратило благородство исключительности.
284
15 августа.