Парижские тайны. Том II
Шрифт:
— Можете не сомневаться, я все ей скажу, господин Родольф.
— Одним словом, Луиза не должна никому жаловаться в тюрьме на ненависть хозяина к ней, это очень важно. Но от адвоката, который придет к ней от моего имени, чтобы условиться о том, как он будет ее защищать, ей ничего скрывать не следует. Смотрите же, в точности передайте ей мои советы.
— Будьте спокойны, сосед, я ничего не забуду, память у меня, как говорится, добрая. Но что это я толкую о доброте! Это вы — сама доброта и само великодушие! Как только кто-нибудь окажется в беде, вы уже тут как тут.
— Я уже сказал вам, соседка, что сам я всего-навсего скромный
— А где вы теперь сами живете, после того как уступили свою комнату семейству Морелей?
— Я поселился… в меблированных комнатах.
— О, мне бы это было не по душе! Жить там, где до тебя уже кто-то жил, — это все равно, как если бы кто-нибудь посторонний все время жил вместе с тобою.
— Ну, я ведь там только ночую, так что…
— Согласна, это уже не так противно. И все-таки, господин Родольф, это не для меня. Моя комнатка доставляет мне столько радости! Я жила в ней тихо и скромно, но зато спокойно и никогда не думала, что на меня может свалиться такое горе. И вот, пожалуйста… Нет, я даже передать вам не могу, какой удар нанесла мне беда, случившаяся с Жерменом. Правда, я и раньше видела, в какой нужде живут Морели, да и другие тоже, достойные жалости; но в конце концов нищета — это нищета, она всем беднякам грозит, ее ждут, и потому она никого не застанет врасплох, и каждый помогает соседу, как может. Нынче в нужде — один, завтра — другой. По-моему, если сохранять бодрость духа и веселый нрав, всегда выйдешь из трудного положения. Но когда видишь, как бедного малого, доброго и порядочного человека, вашего давнего друга, сажают в тюрьму вместе со злодеями, обвинив его в краже!.. Ах, конечно же, господин Родольф, по правде говоря, тогда у тебя руки опускаются, мне и в голову не приходило, что такое горе возможно, и оно переворачивает всю душу.
При этих словах большие глаза Хохотушки наполнились слезами.
— Мужайтесь! Мужайтесь, соседка! Когда вашего друга оправдают, обычная веселость к вам вернется.
— Ох! Разумеется, его должны оправдать. Достаточно будет судьям прочесть письмо, которое он мне прислал, и они сразу все поймут, не правда ли, господин Родольф?
— Письмо Жермена и впрямь такое безыскусственное и трогательное, что в его правдивость сразу веришь; кстати, позвольте мне снять с него копию, она понадобится для успешной защиты Жермена.
— Конечно же, господин Родольф. Если бы я не писала как курица лапой, несмотря на все уроки, что мне давал славный Жермен, я бы сама переписала письмо для вас, но почерк у меня такой скверный, такой неразборчивый, а потом я столько ошибок делаю!..
— Я попрошу вас только доверить мне это письмо до завтрашнего дня.
— Вот оно, любезный сосед, но вы будете очень осторожны, не правда ли? Я сожгла все любовные записочки, которые мне присылали господин Кабрион и господин Жиродо в первую пору нашего знакомства: они украшали свои письма пылающими сердцами и голубками, надеялись, что я клюну на их льстивые речи; но это бедное письмецо Жермена я непременно сохраню, и другие его письма тоже, если он будет мне писать. Ведь правда, господин Родольф, то, что он обращается ко мне с просьбой о небольших услугах, говорит в мою пользу?
— Разумеется, это доказывает,
— С огромным удовольствием, сосед. Ведь оглянуться не успеешь — и наступит ночь, а вечером я очень не люблю быть одна на улице; уж не говорю о том, что мне нужно еще отвезти платье в мастерскую возле Пале-Рояля. Боюсь только, забираться так далеко будет для вас утомительно, да вы, чего доброго, и соскучитесь.
— Вовсе нет… Мы наймем фиакр.
— Правда?! О, как было бы приятно прокатиться в карете, не будь у меня так горько на душе! А горе меня, должно быть, сильно гложет: ведь в первый раз с тех пор, как я тут живу, я за весь день ни разу не запела. И пташки мои ничего понять не могут. Бедняжки! Они-то ведь не знают, в чем дело; два или три раза папаша Пету уже начинал свою песню, чтобы побудить и меня запеть; я хотела было тоже запеть ему в ответ. Но куда там! Через минуту я уже расплакалась. Тогда и Рамонетта подала голосок, но я не в силах была ответить и ей.
— Какие странные имена вы придумали для ваших птиц: папа Пету и Рамонетта…
— Что верно, то верно, господин Родольф. Но ведь мои пташки скрашивают мое одиночество, они — мои лучшие друзья; а дала я им имена тех славных людей, которые скрашивали мне детство; они тоже были мне самыми лучшими друзьями; я уж не говорю о сходстве между ними и канарейками: ведь папа Пету и мама Рамонетта были всегда веселы и пели как божьи пташки.
— Ах да, теперь я припоминаю, ведь именно так звали ваших приемных родителей.
— Да, любезный сосед; я и сама понимаю, что называть так птиц смешно, но ведь это мое дело. Кстати, как раз поэтому я убедилась, что у Жермена очень доброе сердце.
— Каким образом?
— Видите ли, господин Жиродо и господин Кабрион… особенно, Кабрион… постоянно подшучивали и насмехались над именами моих пташек; подумать только, говорили они: назвать кенара «папа Пету»! Господин Кабрион просто не слезал с этой темы, все время зубоскалил, без конца. Ну, будь это петух, толковал он, тогда, пожалуйста, в добрый час, можно было назвать его «Пету». И не смешно ли называть канарейку Рамонеттой: ведь это напоминает гордое испанское имя «Рамона»! В конце концов он до того меня разозлил, что я два воскресенья подряд отказывалась ходить с ним на прогулку, потому что решила его проучить; я ему твердо сказала, что, если он снова примется за свои шуточки, которые меня так огорчают, я никогда никуда с ним ходить не буду.
— Какое мужественное решение!
— Да, оно мне не легко далось. Знаете, господин Родольф, я всегда ждала воскресных дней, как всякая верующая ждет Спасителя. Ведь так тоскливо сидеть одной у себя в комнате, когда стоит хорошая погода! Но все равно: я решила, что лучше пожертвовать воскресной прогулкой, чем опять выслушивать насмешки господина Кабриона над тем, что я глубоко почитаю. Спору нет, если бы не та причина, о какой я вам рассказала, я бы и сама предпочла назвать милых моих пташек по-иному… Знаете, мне так нравится одно имя — Колибри… Так вот, я отказалась от этого красивого имени, потому что никогда не стану звать моих птичек иначе, я буду звать их только папа Пету и Рамонетта! Иначе мне будет казаться, что я забываю моих славных и добрых родителей, что я от них отступаюсь, не правда ли, господин Родольф?